Голубая ель (Рассказы и очерки) - Гулак Евгений Андреевич - Страница 2
- Предыдущая
- 2/18
- Следующая
— Ироды проклятые! — не удержался в гневе Матвей. — Людей убиваете, хотя бы птицу пожалели! Чем она перед вами провинилась?!
Громко сказанные Матвеем слова заставили немецкого фельдфебеля обернуться. Видимо, слово «ироды» не нуждалось в переводе и на всех языках имело одинаковый смысл. Его хорошо понял и этот долговязый фашист. Выхватив из кобуры пистолет, он, почти не целясь, выстрелил в старого Матвея.
Судорожно цепляясь за плетень, старик медленно начал оседать на землю. Сознание не сразу покинуло его. Не было у него сожаления за внезапную вспышку гнева, не было и страха смерти. Все это как-то вдруг отошло на задний план. А его мозг сверлила одна-единственная мысль: к чему жить среди такого зверья, поднявшего руку даже на беззащитную птицу. На аиста, по преданию, приносящего людям счастье.
Да. Было под крышей хаты Матвея и его жены Ксении настоящее человеческое счастье. Рождались у них сыновья. Крепкие, красивые. Приходили в мир работники, помощники отцу и матери, их любовь, их надежда, их явная и тайная радость. Эту белую птицу с черными отметинами Ксения в молодости вышивала «крестом» на отбеленных солнцем домотканных рушниках. Вышивая, качала ногой деревянную люльку, подвешенную к потолочному кольцу на крепких веревках из конопли. Немало было песен спето над колыбелью длинными осенними вечерами. Слушая мелодичные, неторопливые песни матери, может, потому и вырастали дети мягкие сердцами, ласковые и чуткие, с добрыми помыслами.
«Сыны мои, орлы мои! Возвращайтесь с победой!» — шептал холодеющими губами Матвей.
…Сколько был в беспамятстве, не помнит, не может сказать старый Матвей. Травами разными да калиной с медом отхаживала его Ксения.
Когда рана в плече малость зажила, решился Матвей съездить на свой остров. Там под тихими вербами любил он проводить отдых с сыновьями. Уже на ночь глядя, собрав кое-какой еды, немудрящие снасти, захватив легонькое весло, предупредил Ксению:
— Вернусь не скоро, вечеряйте без меня…
Отчалив с легким плеском лодку от берега, дед взмахнул веслом и едва не свалился в воду от острой боли в плече. Даже зубами заскрипел, но обратно лодку не повернул.
Луна лила с неба свой холодный свет, И лодка, легко скользящая по глади курящейся реки, и весло, с которого стекали струйки чистой воды, казались отлитыми из серебра.
Старый Матвей самозабвенно любил такие вот ночи. Прохладный воздух, настоянный на речном разнотравье с острым запахом осоки, вливался в легкие, вызывал знакомую истому в уже не молодом, но еще не сдавшемся старости теле. Где-то справа, за прибрежными зарослями куги, словно вырезанные из черной жести, вонзались в звездное небо таинственные осокори. На крутом взгорке — село. Ни тебе огонька, ни собачьего лая. Как в могиле. А раньше до утренних петухов песни по всему селу звенели. Любил Матвей в том разноголосом хоре узнавать голоса своих сыновей.
Бывало, так пели его сыновья, что аж небу становилось жарко, аж мурашки у старого Матвея пробегали под сорочкой. Ничего не скажешь, умели и поработать, умели и попеть. А вот как так получилось, что фронт не удержали?! Не знал Матвей, что и ответить самому себе. Потому и думы, тяжелые, сдавливающие сердце в груди, не давали ему покоя.
С такими вот мыслями и причалил Матвей лодку в прибрежную осоку. Захватив с собой сплетенные из толстых веревок и лозы носилки для сена, неровной походкой направился в глубь острова к черневшему невдалеке от берега стожку. Переводя дыхание, остановился. И тут до его слуха долетел не то всхлип, не то слабый стон. Покрепче сжав в руке отполированный временем деревянный крюк, которым дергают сено, застыл в тревожном оцепенении. Прислушался. Кто мог прятаться в такую пору на безлюдном острове? Для влюбленных время неподходящее. Ворам и разным проходимцам нечего скрываться. С приходом оккупантов всякая нечисть всплыла наружу: кто в полицию пошел, другие еще куда-то подались.
«Вероятнее всего, кто-нибудь из своих прячется, возможно, что и окруженцы», — думал он. Их в те дни немало по ночам пробиралось глухими проселками да болотами. Из-под самого Киева, из-под Прилук, где, по слухам, многие головы положили, прорываясь на восток небольшими группами. Уходили в сторону Лохвицы, Гадяча, на Ахтырку и Харьков, туда, где день и ночь гудело и ухало, будто неведомый великан в огромной деревянной ступе просо на пшено рушил.
Неделю назад из хутора Архиповка сестра Мелашка приходила. Муж ее — Михайло, еще с финской не возвратившийся, где-то под Ленинградом воевал. Осталась она с двумя маленькими дочерьми. Вот и прибежала к брату тоску развеять, новости узнать да и своими поделиться. Она-то и поведала о страшном бое, что разгорелся возле хутора Дрюковщина между фашистами и какой-то нашей частью, выходившей из окружения. Разве они, простые селяне, могли знать, что здесь, на этих рубежах родной земли, сложилась трагическая ситуация.
Впервые в истории войн Военный совет Юго-Западного фронта в полном составе повел бойцов в последнюю штыковую атаку, чтобы прорвать кольцо окружения. И в цепи атакующих шел с самозарядной винтовкой в руках с примкнутым штыком сам командующий фронтом генерал Кирпонос. А рядом с ним шагали секретарь Компартии Украины Бурмистренко, начальник политуправления Рыков, начальник штаба Тупиков, командующий пятой армией Потапов со своим начальником штаба Писаревским и дивизионным комиссаром Гольцевым, комиссар госбезопасности Михеев…
И среди неполной тысячи бойцов, которые прорывались к Суле в сторону Сенчи, находился и дважды раненный в предыдущих боях старший лейтенант Матиенко…
— Кто тут есть живой? — стараясь унять дрожь в голосе, крикнул в ночь Матвей.
— Свои! Свои! — донесся глуховатый голос откуда-то снизу, из-под самого стожка.
— Кто же такие будете? — спросил он уже более спокойно.
— Выходим из окружения, человече добрый, — отозвался, видимо, старший.
— А сколько вас сюда, горемычных, пробралось, если это не секрет? — продолжал расспрашивать Матвей.
— Какой уж тут к черту секрет! Было четверо, а с сегодняшнего полудня остались втроем… Помер сегодня один наш… От ран помер. Здешний он был. Дорогу знал, потому и взялся проводить. Кровью истек, бедняга. Почти неделю пробирались через речки да болота, чтоб не напороться на вражеские заслоны…
— А кто же четвертым с вами был? — поинтересовался Матвей, ощущая в груди какое-то смутное беспокойство. — Как его кликали?
— Старший лейтенант Матиенко… А звали Петром, — так же глухо отвечал голос из-под стожка.
— Куда же вы подели Петра-то? — почти захлебнулся в крике старый Матвей, почувствовав, как острая игла вдруг переместилась из его раненого плеча в самое сердце.
— Да здесь он, почти рядом. В осоке. Мы его сеном прикрыли. Собирались завтра на рассвете земле предать…
Минуту спустя старый Матвей дрожащими руками разгребал повлажневшее от росы сено. А когда правая рука коснулась исхудавшего, давно не бритого лица, смертельная тоска разлилась по всему его телу. Стоял Матвей над холодным телом сына, и гладил, гладил спутанные с сеном его непомерно отросшие волосы, и шептал, пересиливая спазмы в горле:
— Петрусь! Сынок! Вот как нам сподобилось с тобой встретиться. Это я, старый, опоздал… Что же я матери скажу? Как же мне-то быть дальше?..
Дважды доставлял старик на остров подчиненным сына провизию, полотно на бинты, барахлишко разное. На четвертый день погрузил всех троих в лодку вместе с их оружием да и перевез на левый берег Сулы, указал на глухие села и проселки. Там и распрощался с ними…
Два года в любую пагоду односельчане часто видели сутулую фигуру деда Матвея то на берегу, то в лодке посреди реки, то на глухом острове. И никому в голову тогда не приходило, что дед Паровоз не просто столбычил в излюбленных своих местах, а находился в безмолвном карауле, наедине со своими мыслями, охраняя покой родного сына Петра, всякий раз чутко прислушиваясь к далеким и близким громам, угадывая в их отголосках могучую поступь своих сыновей.
- Предыдущая
- 2/18
- Следующая