Звонкое чудо - Арбат Юрий Андреевич - Страница 4
- Предыдущая
- 4/36
- Следующая
— Я, Михаил Феофилактович.
А сама подумала: дочка его, поди, насплетничала, как мальчишки дразнят. А дочка вместе с Сашей училась. Неумеха, лентяйка, каких свет не видел.
Стоит Саша, ни жива ни мертва, перед управляющим, глаз поднять не смеет, ждет, что он скажет.
А Никифоров ласково так спросил:
— Кончила школу?
— Кончила, Михаил Феофилактович.
— С похвальным листом?
— С похвальным, Михаил Феофилактович.
— А моя-то Клавдия — дурафья, к ученью не способна.
Помолчал и вдруг заговорил доверительно, будто с полнолетней, а не с ребенком-несмышленышем:
— Экономка у меня, Екатерина Тимофеевна, как дятел, долбит, скоро ямку, поди, проклюет: отдай да отдай дочку в Покров, в прогимназию. И средства есть и положение; что же, мол, за невеста без образования, будто фабричная девка. А я так считаю: не примут дочку. Как пить дать не примут. Вот коли бы похвальный лист…
Саша вспомнила, что у нее и лист есть, а учиться не придется, и такая тоска ей сердце защемила, хоть плачь. И еще вспомнила, что надо поступать на работу. Явилась ей мысль: «Попрошу-ко Михаила Феофилактовича. Ишь как ласково беседует, может, и смилостивится».
И только она хотела это слово молвить, как заговорил сам управляющий:
— Вот что, Носик. Зачем тебе похвальный лист? Ну, повесишь на стенку, мухи засидят — вот и вся роскошь. А ты мне его отдай. Я в долгу не останусь. Видишь, полтинник? Твой будет.
Девчонка с перепугу молчит, а Никифоров цену набивает:
— Одежонка старая найдется. Дочка не носит. Пусть мать зайдет, велю отдать.
— Я скажу! — зашептала Саша и вдруг выпалила: — На работу бы мне устроиться, Михаил Феофилактович.
— На работу? — подивился управляющий. — Мала ты.
— Я в рост не вошла. Я вытянусь.
— Это только рыба весь век растет.
Подумал он еще малость и спросил:
— Лист-то отдашь?
— Как мама. По мне: берите.
Не утерпела, спросила:
— А на что он вам, Михаил Феофилактович?
— Для дочки. В прогимназию подам.
Удивилась Саша:
— Так ведь там мое имя прописано.
Никифоров усмехнулся:
— Эка невидаль. Вытравим и другое напишем.
Саша вспомнила рассказы баб про фабриканта Кузнецова, то ли отца, то ли деда нынешнего хозяина. Будто стакнулся он с фальшивомонетчиками и навострился печатать самодельные кредитные билеты.
— Сговорились? — спросил Никифоров.
И Саша, как большая, ответила:
— Сговорились.
Управляющий взял худую ручонку девочки и всунул полтинник, теплый да потный.
— Беги.
И Саша побежала — не к прудке, на игрище, а домой, к матери. Сердчишко Колотится, как голубок в ладонях. Полтинник за щекой: не ровен час потеряешь. А за полтинник-то девчонки-камушницы на заднем дворе целую неделю от зари до зари молоточками кварц из камней выбивают.
Сашунькина мать обрадовалась: вот дочка — умница, не сробела, с управляющим поговорила, на работу устроилась.
Вздохнула, сняла рамку со стены, пыль отерла, да так, не вынимая из-под стекла, завернула похвальный лист в праздничный головной платок и засеменила к большому дому, где Никифоров жил. Вернулась с узлом хоженой одежи, что ей экономка по приказу хозяина насобирала.
На следующее утро еще до гудка полетела Саша на фабрику. Мать наказала ей смотрителя дожидаться. Ровно в шесть, хоть часы проверяй, показывался Жрец в дверях живописной. Медленно шел меж столов, грузный да мрачный. Слова доброго никому не вымолвит. Девки, те, что побойчей, подшучивали, — это, мол, его совесть мучает, вот он невеселый и бродит. Но, видно, не так уж он мучился, потому что нет-нет да опять и пронесется говорок о загубленной девичьей судьбе. Если же какая строптивая девица не явилась по его зову — ни в жизнь она усердной работой Жрецу не могла угодить. Подойдет смотритель, возьмет кисть, сунет в скипидар и замажет рисунок.
— Ишь как несуразно напачкала, — скажет.
А не то подыщет причину и штраф наложит.
Так в конце концов и выживал с фабрики.
Жрец посадил Сашу возле мастера Козлова, того самого, что отказался взять ее под свою руку. Простым рисункам Сашуня от матери научилась, но выполняла их недолго. Способности к живописи у нее сказались. Да и Жрец, видно, такое распоряжение от самого управляющего получил, — перевел ее на французский узор.
На фабрике тогда, поди-ко, с полсотни узоров работали. Одни поприемистей, посподручней, повыгоднее для рабочего. Другие, сколь ни бейся, никак на них не заработаешь. Смотритель-то и выгадывал: кому захочет — даст сходную работу, а против кого зуб имел, того держал на пустяковых поделках. В девятьсот пятом году, когда рабочие бастовать стали, первым делом тут справедливость ввели и жребий стали тянуть.
Французский узор от всех других на особицу. Прежде чем разрисовать чашку или блюдце, надо наложить рельеф из мастики, ну вроде как бы выпуклость, а уж потом этот рельеф покрыть золотом. Мастику выдавали в порошке, и каждый живописец, когда ему доставался такой узор, сам разводил ее скипидаром.
Иван Васильевич Козлов увидел крохотульку Сашу и обиделся. Что же это в самом деле? Едва девчонка нос в живописную сунула и — пожалуйста! — на французский узор угодила. До той поры сколько лет только Козлов этот рисунок и делал. А и того обиднее, что он-то не принял девчонку под свою руку, а козявке и горя мало.
У Саши своя печаль. Сколь тонко и искусно ни выписывала она цветочки и стебельки золотом, каждый раз подводила ее проклятая мастика. Вынут посуду из муфельных печей, где обжигают краску, а рельеф на Сашиных чашках «летит», отскакивает.
Стала Саша приглядываться к Козлову и другим старым мастерам и увидела, что все… плюют в раствор. Подивилась девочка и сама плюнула. Мастика вроде стала меньше расплываться. Но после обжига та же оказия: снова чашку приняли третьим сортом — смотритель углядел фальшь, — кусочек мастики отлетел.
На следующее утро Жрец сразу подошел к Саше, встал за спиной и в оба глаза следит, как она наносит мастику. Потом взял чашку и ногтем сколупнул только нанесенный слой. Ну что бы ему намекнуть — вот, мол, в чем загвоздка. Он-то ведь все знал. Так нет: только глянул сверху вниз на оробевшую девчонку и отошел. Поди разберись, что он думал.
Саша решила так: коли не одолеет она эту мастику, — быть беде. Иван Васильевич Козлов, ясное дело, верней других бы посоветовал: сколько лет французский узор выполняет, и не было случая, чтобы его работу приняли не только третьим сортом, а и вторым.
Укараулила, углядела Саша, что Козлов подбавляет в мастику какое-то снадобье из пузырька, а пузырек прячет в ящик стола, под замок.
Боялась Саша подступиться к старику с вопросом: суров и неразговорчив мастер, и сразу видно — на нее обиду затаил. А в чем девчонка виновата — куда же ей за куском хлеба идти, как не на фабрику?
Стала Сашуня забираться в живописную чуть свет. Табуретку Козлова тряпочкой трет до блеска; чистую бумагу стелет; если мастеру что потребуется, — первая летит подать. Одним словом, всячески норовит услужить. А Козлов будто ничего не замечает.
Все же когда показался ей Иван Васильевич подобрей, перед самым гудком на шабаш подошла к нему девочка и сказала елико возможно обходительней:
— Иван Васильевич, не сочтите за великий труд, одолжения ради, скажите, что подбавляете к мастике, чтобы она держалась?
Мастер строго посмотрел на девочку, совсем, поди, сдуревшую, коли так легко спрашивает о секрете, но потом вроде разжалобился и ответил:
— А подбавляю я, милая, чуток гусиного крика.
Он сложил кисти и краски в ящик стола, запер его, как обычно, на ключ и отправился домой.
Вот ведь задал мастер девчонке задачу! Где же достать этого самого гусиного крика?
Были у Саши товарки, чуть постарше ее, двенадцати- да тринадцатилетние девчонки. Их Сашуня и спрашивать не стала: они еще на побегушках состояли, а не кистью работали, да если и доверяли им, то самые простые узоры, и ясное дело, без рельефа.
- Предыдущая
- 4/36
- Следующая