Люди Красного Яра (Сказы про сибирского казака Афоньку) - Богданович Кирилл Всеволодович - Страница 2
- Предыдущая
- 2/61
- Следующая
— Да, да, тот самый, вот ему-то и послал я один список. Мне его там писарь приказной с моего списывал. Все внятно для чтения. И буквицы вывел киноварью. Может когда и государю покажет. Он-то, государь, охочь до таких гишторий, как ты говорил.
— А этот список куда денешь? — воевода указал на толстую тетрадь в руках у подьячего.
— Этот? У себя хранить буду. Еще списки со временем сделаю. Дам прочесть, кому в охоту станет.
— Вот что, — потянулся к тетради воевода. — Дай-ка мне его.
— Зачем? — всполошился Лопатин.
Забеспокоился и казак. Он привстал со своего стула и смотрел на воеводу.
Мусин-Пушкин засмеялся.
— Ну вот. Поиспугались, ровно малые ребята, у которых игрушку отымают. Да ты, Зиновий Иванович, не страшись. Прошу тебя на прочтение дать сию тетрадь. Верну, цела будет, — успокоил их воевода.
— Ну это совсем иное! — улыбнулся, блеснув белыми ровными зубами, Лопатин. — Только прошу тебя, Петр Саввич, с великим бережением тетрадь эту… У меня-то черновых записей не осталось…
— Ладно, ладно. Разве я не смыслю, какая для тебя это ценность. Не беспокойся. — И, приняв из рук Лопатина заветную тетрадь, Мусин-Пушкин удалился, бросив им напоследок:
— А вы оба давайте дальше за свои труды беритесь.
И снова пошли дни, пошли новые сказы, и уже который лист, исписанный наспех, торопливо откладывал подьячий, чтоб потом сразу же переписать набело и после этого еще прочесть рассказчику: не исказили ли второпях чего-нибудь.
И сказывал ему, подьячему Зиновию Лопатину, казак Афонька Мосеев про то, как его дед, Афонька же (это имя было у них родовым, и называли им каждого первенца в семье), десятником стал; и про то, как он послом в киргизы ходил; и про то, как знакомство свел в давние годы с красноярским приказным подьячим Богданом Кириллычем, и как от него первый в их роде Мосеевых грамоте выучился; и про то, как в тюрьму был посажен за супротивство атаману своему. Про многое сказывал казак. А подьячий записывал и записывал; и с великой жадностью про все новое выспрашивал. И так почти каждый день, коль служба им не мешала.
Но однажды, когда казак, как заведено было, пришел к подьячему, тот встретил его хмурый и огорченный. На столе не были разложены ни бумаги, ни перья, ни прибор чернильный.
— Ты чо кручинный такой, — запытал тревожно казак. — Аль хворый? Аль с воеводой чо не так?
— Нет, не болен я. И с воеводой мы в ладе всегда и в согласии живем. Тут иная нам с тобой беда. — И он положил руку на плечо казака.
— Да чо такое, какая беда?
— Не писать мне пока дальше твои сказы, Афанасий. Пришел с нарочным из Тобольска государев указ — возвращаться мне без промедления на Москву, в Сибирский приказ. Зачем, почему — неведомо мне.
— И скоро ль ты поедешь?
— Да вот через день-два. С соболиной казной вот и пойду, а они уже в путь давно готовы!
— Жаль-то какая! — воскликнул казак.
— Жаль, — подтвердил подьячий.
— А я ведь еще тебе про многое не сказывал…
— Эх, мил-человек Афанасий, не трави мое сердце. Держи все это в памяти, держи… Я думаю, доведется еще нам с тобой свидеться. Я тебя из Сибирского приказа на Москву вызову. Вот как!
— И-и чо ты! Воевода не пустит. Слышал же сам — в службу в приказ меня взять хочет.
— На время пустит. Уж я его упрошу. А может, и мне доведется еще в Красноярск приехать, и ты мне все свои сказы поведаешь.
На том они и расстались.
Через два дня подьячий Зиновий Лопатин уехал из Красноярского острога, увозя с собой и заветную укладку, в которой лежали сказы про старого десятника Афоньку, записанные со слов его внука. В Москве Лопатин отдал искусному писарю эти бумаги, и тот красиво их переписал в единую тетрадь. Лопатин переплел ее в кожу и на коже велел вытеснить: «Сказы про сибирского казака Афоньку Мосеева».
Вот эти сказы.
Сказ первый
ОСТРОЖНОЕ СТАВЛЕНИЕ
изкое закатное солнце багрянило воду. Напористый ветер гнал рябь по воде.Напрягая жилистые руки, Федька раз за разом дергал пеньковую веревку — из воды комлем вперед лезло лиственничное бревно. По пояс мокрый, увоженный в смолье, песке и глине, Федька, оступаясь на галечном берегу, тащил тяжелую лесину. Наконец остановился и утер пот с лица. Дальше одному тащить было не под силу. Федька огляделся.
Вон они, казаки, кто с чем — с топором, с теслом, с пешней, с напарьем[2], с заступом.
По всему берегу Енисея рассыпалась его сотня. Стучат топоры, отесывая бревна. Белая щепа устлала берег, ровно кто больших рыбин накидал, из сетей вытащенных. А на яру скрипят вороты, втягивая бревна наверх. И тож топоры стучат.
Уж которую неделю идет острожное ставленье.
Великий труд — острог[3] ставить, да еще в земле незнаемой.
Когда сюда шли — всего ждали. Но пока бог миловал — все было ладно. Качинские иноземные люди не трогали казаков да еще помогать обещали. Встретили их, казаков, на пути к Красному Яру, Тюлькиной землицы[4] князцы, Татуш и Абытай — уже за Порогом[5]это было — лошадей давали — лес на острог возить. Да лошадей все одно мало. Спешит воевода Ондрей Анофриев сын Дубенской[6] до осени острог поставить, пока дни погожие.
Федька еще раз огляделся: сзади горы и лес-тайга. Впереди, за Енисеем, опять же — горы. И с боков. И кругом тайга. А что и кто в тайге той: друг ли, ворог или только зверь лесной — неведомо.
Облизав обветренные потрескавшиеся губы, Федька крикнул:
— Эй, казачки! Подсоби кто.
От одной кучки служилых, что сгрудились у воды, вытягивая на берег большой дощаник[7], отделился дружок Федькин, казак его же сотни Афонька. В нем, как и в Федьке, трудно было и казака-то признать. В рваных холщовых портах, завернутых выше колен, в холщовой же рубахе без опояски, от солнца черный весь — мужик да и все.
— Чего, Федя, подсоблять-то?
— Да вишь вот, лесина. Не управлюсь один.
— Эк сколь лесин натаскали и все мало, — проворчал Афонька.
— С тыщу, поди, приплавили? — спросил Федька.
— Боле. Тыщу и еще два ста. Ну давай, взяли!
Они положили веревку на плечи и, согнувшись, разом навалились. Тяжело переступая, хрипя надсадно, поволокли. И вот бревно легло в ряд с десятками других.
— Тяжело, — выдохнул Афонька.
— Ага, черт — не лесина!
Афонька с Федькой присели около бревен. Уж очень ноги гудели, и руки ныли, и спины ломило.
— Стемняет скоро, — сказал Федька.
— Угу, — кивнул Афонька.
— А чо, Афоня, сколь еще… — утираясь подолом рубахи, начал было Федька, но не договорил.
— Слушай! — разнесся зычный голос с высокого яра, где самый острог ставили.
— Слуша-ай! Слуша-ай!! — подхватили еще голоса.
— Атаманы кличут. Слышь, Федя?
— А может что воевода огласить хочет?
— Все едино. А ну…
Казаки поднялись и двинулись прочь с берега, по которому тянулись на скликавшие голоса и другие — по двое, по трое, по одному. Шаг их был тяжел — устали казаки за день. Мелкий камень визжал под ногами.
Афонька с Федькой по тропе поднялись на крутой угор. Ветер был здесь сильнее. Он затрепал подолы, вздул рубахи пузырями, разметал волосы непокрытых голов.
Хоть и привычно, а всякий раз на кое время останавливался любой казак, поднявшись на угор. Остановились и Федька с Афонькой, потому — было, поглядеть на что.
Прямо перед ними, на мыске, что речка малая Кача, вливаючись в Енисей, образовала, вздымались стены острога, еще до конца не доведенные. Они еще виднелись в притухающем свете дня, белея ошкуренными палями[8]. Ладно сложенные, они тянулись по четырем сторонам. Пять башен — две проезжие да три поменьше, на столбах ставленные, возвышались над стенами.
- Предыдущая
- 2/61
- Следующая