Поющий омуток
(Рассказы и повесть) - Крашенинников Авенир Донатович - Страница 12
- Предыдущая
- 12/34
- Следующая
И вылезает из одного яичка взъерошенное чудище, растет не по дням, а по часам, тужится, выталкивает через край гнездышка одного за другим своих соседей, разевает пасть, трясется от голода, и горихвостки, ничего не понимая, носят, носят в своих слабеньких клювиках червячков, гусениц, букашек, носят с зари до зари, пока не валятся друг на дружку в изнеможении.
Папаша этого прожорливого чудища скучно, монотонно, как будто отбывая повинность, оповещает других кукушек: «Здесь наша кладка — голубенькие яйца, подделки под горихвосткины. Не летите сюда со своими пестренькими подделками под пеночек, славок, зарянок… Здесь наша кладка! Ку-ку, ку-ку, ку-ку».
Ему тоскливо. Он никогда не испытает радости отцовства, радости выкармливания птенцов, обучения их полету, подготовки к дальней и опасной дороге в Африку. Маленький наглый кукушонок все знает и умеет сам.
Мы с дочкой сидим плечо в плечо на скамье у теплой стены сарая, слушаем, рассматриваем потрепанный определитель птиц.
— Нельзя же называть папашу кукушкой, — решительно говорит дочка.
— А как? Допустим — «кукуй».
— Не-е. Я думала: пастушка — пастух, кукушка — кукух.
— Непривычно как-то… Но, по-моему, можно!
За лесом затеплилась заря. От птичьих голосов воздух ликовал, вибрировал струнами. И какой-то чуждой, нездешней печалью напоминал о себе одинокий «кукух».
Перо ястреба
В конце августа воздух ревет от выстрелов и собачьего лая. Все глубже, все глубже в тайгу скрываются зверь и птица, пока не схлынет напор, не уберется в чехлы беспощадное оружие.
У меня на ремне тоже ружье: старенькая «тулка» шестнадцатого калибра, в кармане — пяток патронов. Охотник я никакой, только в армии бил по мишеням — из карабина, автомата, пистолета, попадал неплохо, но это совсем другое дело.
Для чего же я прихватил ружье? Или возбужденные голоса охотников, эхо гулких выстрелов так подействовали?
Ружье мне досталось от прежнего хозяина дома. Хозяин обещал за ним и еще кое-какими вещичками своими приехать, да не подавал о себе знака, след его где-то затерялся, ружье висело на стенке у двери в брезентовом чехле, ждало, когда сможет выстрелить. Под ним, на том же гвозде, за ремешок был зацеплен клеенчатый патронташ, добела вытертый.
Вчера я ружье снял, вдыхая терпкий запах сгоревшего пороха, вычистил так, что на черноте ствола запоблескивал зайчик, собрал как положено. Утром, вовсе не помышляя ни о какой охоте, набросил ремень на плечо, сунул в карман патроны.
Теплынь держалась летняя. Ни один красный и желтый лист не зажегся еще в рябинах и осиннике, даже липы, прежде всех признающие осень, вовсю кудрявились и, как казалось издали, снова цвели, так густо сидели на ветках восковые крылышки семян. Однако солнце было не по-летнему низкое и пегое, в косых слегах его, пробивающих лес, не хороводилась уже мошкара, и дорога, по которой мы шли, ископыченная, заляпанная, влажно чавкала под сапогами.
Я переломил ружье, не долго думая, вставил патрон, закрыл и огляделся.
Что-то переменилось во мне. Вроде бы я сделался выше ростом, сильнее, взгляд мой хищно рыскал по зарослям, по верхушкам деревьев; корзинка на брючном ремне теперь мешала, я перекинул ее за спину. Грибы исчезли.
— Ну вот, папа, да вот же! — расстраивалась дочка, обнаруживая чуть ли не под ногами у меня торчмя стоящий красноголовик.
Мы вышли на округлую поляну в посохшей мелкой траве; у кочек и старых пней лишаями лежал пожухлый земляничник. По другую сторону поляны выступали две кряжистые сосны с толстенными кривыми ветвями вразброс, с темными спутанными кронами — будто не прибрались еще после провального сна. И на одной из них, на коряво изогнутой ветви я приметил какое-то шевеление. Вгляделся — точно! Орехово с пестротою рыжий, притаился, сливаясь со стволом, матерый ястреб-тетеревятник. Умно пропустил охотничьи ватаги и выжидает, когда можно будет самому поохотиться.
Было до него шагов тридцать, заряд мог и на излете не достигнуть, но ружье словно само по себе припало к левой моей ладони, уперлось прикладом в плечо и — выстрелило.
Ястреб тяжело взмыл из своего убежища, и вдруг споткнулся обо что-то в воздухе, и повалился, повалился прямо на середину поляны. Приподнявшись на железных своих когтях, он сидел ко мне боком, бурый, в конопатинах и узорах, под рыжим осенним солнцем.
«Взять живьем! Добить и чучело сделать!» — замелькали в голове моей мелкие мыслишки.
Однако ружье больше не поднималось, я, почему-то крадучись, на цыпочках, медленно приближался к ястребу. Я боялся гордо вскинутой головы его, взъерошенных на затылке перьев, а особенно его глаза, огненно-зеленого, пылающего болью и яростью.
Он ссутулился, наклонил голову, шею вытянул вперед по-гусиному, разжал клюв, обнаружив маленькую косточку языка, и невероятным усилием поднял себя над травой. Презрительно взмахивая растрепанными крыльями, потянул по-над поляною к речке, к Быстринке, скрытой от нас тесным ольховником.
А в воздухе будто бы на лучах зависло перо, широко кружась вокруг острия, выровнялось и впилось в землю возле самых моих ног. Я подобрал его, оно было шелковистым, необыкновенно красивым: шоколадного цвета с желтоватым накрапом и дымчатыми полосками в елочку.
Я хотел показать его дочери — в охотничьем азарте совсем позабыл о ней, — взял перо за легкую полую трубочку, на кончике которой налипло что-то серое:
— Посмотри, какое чудо! Ты слышишь?
Дочка стояла ко мне спиною, вобрав голову в плечи, глядела в приречный ольховник, скрывший ястреба, и, сколько я ни окликал, ни за что не оборачивалась.
Лесной ветер
За эту знойную неделю тело мое настолько раскалилось, что струи дождя, не достигая его, превращались в пар, будто от банной каменки. Но наконец-то блаженная прохлада победила, побежала по жилочкам, я вздохнул освобожденно, почувствовал себя совсем молодым, здоровым, сильным. Мы с дочкой плясали, как язычники, босиком по лужам, взбухшим на мураве, вопили что-то несусветное, отплевывались, отдувались. Ливень наддал, туча выплескивала на нас ведра воды. Где-то хлопотал ветер, проталкивал тучу вперед, сгибал дождь на косохлест, раскачивал верхушки елей и сосен.
Туго ударил гром, покатился за лес, далеко-далеко, до самого Ледовитого океана.
Жена призывно махала в окошко: хватит, простудитесь!.. Она неосознанно нам завидовала. Здоровье у нее было шаткое — после ревматизмов, холециститов, воспалений легких. Весь этот «букет» преподнесла ей война, как и многим мальцам и девчушкам того поколения, раннее детство которого смяла всенародная беда.
Накануне войны жене было всего три годочка, она гостила вместе с матерью у бабушки в деревне под Калинином. Бабушку скрючил ревматизм, она обезножела, сидела в креслице, кротко ждала, когда навестит ее кто-нибудь из шестерых сынов и дочерей, разъехавшихся по всей России. Ей помогали соседки, муж, бывший балтийский матрос, бывший певун и гуляка, а перед войной — степенный мастер племенного коневодства. Он часто бывал в отлучке, бабушка смотрела в окошко. Чаще всех приезжала меньшая дочь с Урала, привозила свою дочку, вьюна-стрекозу, курчавую, густоволосую — зубья костяной гребенки крошились, — зеленоглазую. Шум поднимался до потолка, девчушка уж если хохотала, то на всю деревню, если плакала — святых выноси.
Эту шалунью и капризницу все в деревне очень любили. Дедушка приносил ей из лесу «зайкин гостинец»: то пряник, то сушку, то просто хлебный ломоть. Она так радовалась, так любила зайкины посылки, но сперва предлагала пряник или промерзшую в лесу горбушку хлеба соседям, бабушке.
Общая тяжелая тревога первых дней войны ее как-то не коснулась. Но когда загремело небо и от этого грома стали уходить через деревню на Торжок сотни людей с тележками, на подводах и просто пешком, под рев коровушек и козлушек, под плач ребятишек, девчушка испугалась.
- Предыдущая
- 12/34
- Следующая