Поющий омуток
(Рассказы и повесть) - Крашенинников Авенир Донатович - Страница 34
- Предыдущая
- 34/34
— Странный возраст, — как бы сама с собою рассуждала тетка Евдокия, — вроде взрослые и ровно несмышленыши. Что-то мы с тобой, девка-матушка, недоучли.
Напрямушку от дебаркадера до церкви оказалось совсем недалеко, и дом Мокеевых Иришка заметила сразу. Вблизи он показался еще более запущенным, окна от копоти и пыли в радужных разводьях, слизкие отбросы валялись у самого крыльца. Тетка Евдокия толкнула дверь, в нос шибануло нашатырным духом, Иришка даже задохнулась. Перешагивая в сенях через ведра и всякую рухлядь, тетка Евдокия пробралась к другой двери, постучала.
— Ты бы, Иришка, не ходила за мной, мало ли что можно увидеть.
Но тут дверь распахнулась, и, пошатываясь, дыша перегаром, на пороге встала растрепанная Мокеиха.
— A-а, бригадирша, — хрипло, выдавила она, вцепившись в косяк. — Чего высматриваешь? — Зрачки у нее мелко дрожали, одутловатое сизое лицо передергивалось.
Иришку затошнило, она попятилась к выходу, но Мокеиха с пьяной зоркостью ее углядела.
— Невесту Коляньке привела? Ишь какая долгоногая… Бедный мой сыночек, — заголосила внезапно и стала сползать вдоль косяка на порог, — дочери меня бросили, один ты остался, за что убили тебя, несчастненького-о!
Тетка Евдокия кинула портфель, схватила Мокеиху за плечи:
— Перестань, Феня, перестань. В избу пойдем, пойдем в избу.
— Ты кто? — села та на пороге, с безумным удивлением уставилась. — Кто ты такая?
— Да опомнись, Феня, слышишь!
Иришка очутилась на улице. Яркий летний день царил над поселком, пропитывая солнцем каждую муравку; с хозяйственным гудением проносились пчелы, грузный шмель в богатой шубе пересчитывал лапками трубочки клевера. А из разбитого окна, будто из иного мира, доносился сожженный голос и другой, жалостный и осуждающий.
— Он жалел меня, прибирал за мной, «мамочка, говорил, родненькая-а»…
— Где Семен-то, Феня?
— На сеновале дрыхнет, чугунная башка.
— Ох, до чего же ты опустилась, Феня… У меня вон куда больше причин было…
— У тебя-a… Ты партейная!.. Плесни-ко лучше вон из той бутылки, да гляди, «Рубин» написано…
Послышался звон горлышка о стакан, потом не то вздох, не то стон.
— Лечиться тебе надо, Феня, погубишь ты и себя, и Коляньку.
— Да вот — все с мужиком, все помаленьку, чтоб ему меньше, ироду, и не заметила… Да что изменится, что? Одно и то же!
— Чего же тебе не хватает, чего от жизни требуешь, коли сама ей ничего не даешь?
— Не знаю… Вот здеся пусто.
— Ладно, о тебе после поговорим. Куда Коляньку увезли?
— На койку, в эту… в город… в Зареченск…
— А ты чего?
— Чего тебя принесло, какое твое дело? — на визге закончила Мокеиха. — В бригаде своей командуй, а тут не деревня, тут не твое дело!
— До всего мне дело. Неужто не осталось в тебе, Феня, ничего от прежней? Я что-то не вижу.
Мокеиха злобно рассмеялась:
— Разинь второй глаз, тогда увидишь!
Иришка вспыхнула, больно ей стало за тетку Евдокию, за Коляньку, она озябла вдруг, кулаки стиснула. Но состукала дверь, тетка Евдокия вышла, плотно прижимая портфель к боку. Лицо ее было строгим и печальным, в глазу, глубоко-глубоко, затаилась слезинка.
— Ты слышала? — спросила она немного погодя, когда уже миновали церквушку.
— По всей улице было слышно. — Иришка смотрела себе под ноги.
— Как поправится Колянька, заберу его к себе в бригаду. Ты ступай к Сильвестрычу, а мне еще надо кое-куда. Я так этого дела не оставлю… И пожалуйста, никому больше… а то вспугнем.
«Люди страшнее», — вспомнила Иришка слова Коляньки. Но как трудно считать Билла-Кошкодава, Гришку людьми! Тогда, на обратном пути в лодке, Колянька поправил: Иришка ошиблась, это высокий с чубом — Билл-Кошкодав, а маленький — Гришка. Но что же случилось, за что же они так избили Коляньку? Вспомнился и разговор в ночном у костра, который затеяла Нюрка, и все же назвать обоих самым страшным в мире словом язык не поворачивался.
А ноги будто сами понесли к дому, покрашенному в нежный салатный цвет, и из-за того самого угла она увидела отворенное окно, услыхала какую-то разорванную на куски музыку и хрипатые, словно задавленные, магнитофонные голоса, выговаривающие под эту музыку: «Пабу-дабу-дабу-да, хэбу-ха»! И появилась в окне и исчезла голова Билла с черным чубом, и дернулись на миг рыжие Гришкины патлы.
Музыка выла, хохотала, и словно волна захлестнула Иришку, она стремительно, будто в холодную воду, кинулась к окошку.
— Эй, вы, — закричала она, — слушайте, вы!..
За тонкими рейками забора, вскидываясь на задние лапы, металась дымчатая лайка величиною с теленка, скалила в черных ободьях пасти белые зубы. Музыка захлебнулась, из окна высунулся Билл-Кошкодав, лицо его с выпяченной нижней губой надвинулось, заслонило собой сверкающий день, и швыряла Иришка в это ненавистное лицо слова, будто пощечины!..
— Трусы подлые!.. Паршивые гады!..
В соседних домах зашевелились, кто-то выглядывал в окошко, кто-то на крылечке появился, а Билл-Кошкодав уже захлопнул створку и задернул плотную штору.
И лишь тогда Иришка опомнилась, и заплакала от бессилия, и бросилась по улице. В звенящем тумане сбежала она на берег, запрыгнула в лодку и уткнулась в грудь опешившего Сильвестрыча. Он неумело гладил ее по волосам, спрашивал что-то, а она всхлипывала, глотала слезы и ничего не могла сказать.
— Ну, будет, — прикрикнул наконец Сильвестрыч тонким голосом, — вода из берегов выпирает! — Взял Иришку ладонями за голову, отстранил от себя немножко. — Кто же тебя, красавица, так разобидел?
— Что я наделала, Сильвестрыч, что я наделала! Сбегут они!..
— Да говори толком.
— Тетка Евдокия не велела, а я… не смогла…
— Ах ты, голубиная душа, — вздохнул Сильвестрыч, терпеливо Иришку выслушав, и провел по ее щекам жестким, будто наждак, тылом ладони. — Далеко не убегут. — Он кулаком пристукнул по скамейке.
Деловито размахивая портфелем, приближалась к ним тетка Евдокия. Увидев поникшую Иришку, спросила:
— Все переживаешь?
— Еще бы, — развел руками Сильвестрыч, спасая Иришку от нового объяснения, — придумала тоже: выродков этих усовестить. Ты, Евдокия, не серчай…
— Девчонка, надо было тебя сразу высадить, — сказала тетка Евдокия. — Теперь придется тебя охранять! Ну да ладно, — смягчилась она, заметив, что у Иришки набухают губы, — пусть будет всем нам наука. Поехали.
Сильвестрыч дернул шнур, за кормою взвихрился зеленоватый бурун, а от носа казанки распушились на две стороны пенистые усы.
Как будто заново переживала Иришка и первое известие о пропаже Марты, и дорогу по лесу со скучающим Тузиком, и облитую солнцем поляну, и все остальные события, которые обрушились за какую-то неделю и так передвинули Иришкины представления об окружающем мире…
— Мне обязательно надо увидеть Коляньку! — подняла голову Иришка.
И тут же представила: она принесет Коляньке деревенских постряпушек и букетик спелой земляники. Наверное, никогда не слыхивал Колянька запаха по-домашнему печеного теста, самого чудесного на свете, и никто в жизни не собирал для Коляньки ягод.
- Предыдущая
- 34/34