Двое (рассказы, эссе, интервью) - Толстая Татьяна Никитична - Страница 38
- Предыдущая
- 38/63
- Следующая
Но, кажется, на данный момент папенька отказываются от насильственного захвата власти. Eh bien, mon prince! Это с вашей стороны благоразумно, потому что у нас тут неспокойно. И девятые января случаются, и Белыя и Малыя то отложатся, то приложатся, то опять отложатся, то, глядь, опять приложатся - шатание в людишках великое,- и Бессарабия кочует, и "злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал", и Крым завещан Кравчуку Богом, не говоря уж об Одессе (здоровеньки булы, мсьё де Рибас), и уже разложены карты периода до Ермака с целью пересмотра и передумывания. Хлопот полон рот. Сейчас не вполне удобно княжить.
Вот наш президент едет во Францию и там приносит запоздалые извинения потомкам русских аристократов в связи с причиненными им в свое время неудобствами. Сэ трэ жантий, очень мило, только вот нетитулованным в безымянных могилах было слегка неудобнее, n'est ce pas? Вот любимец народа Владимир Молчанов, интервьюируя по телевидению скромного гражданина Франции, усаживается в кресле как-то эдак, с вывертом, словно в плохом фильме, и спрашивает тоже эдак, не так, как всякую шваль: "Э-э скэжитэ, кэнязь..." Вот русский обыватель, и без того не шибко умный, глупеет еще на два порядка и заставляет себя верить, что если полковник КГБ в оперных ризах окропит водопроводной водой фундамент, то шлакоблочная конструкция авось не рухнет, как в прошлый раз, а стало быть, можно еще уворовать бетончику.
Неужели, думаешь, поротая задница кнута просит? И одни derriиres взыскуют плетки коммунистической, не в силах смириться с недавней потерей, другие тоскуют по соленым розгам, по английскому стэку, по этнографической нагайке...
Говорят, что русский язык обогатил дореволюционные французские словари лишь тремя словами: oukaze, knoute и pogrome. Неужели правда?
ноябрь 1991 года
Татьяна Никитична Толстая
Вот тебе, баба, блинок!
- Буду делать один маленький фантазия,- говаривал знакомый француз, разбавляя советский березовый сок водопроводной водой. Фантазия у месье был, действительно, небольшой. Несмелый. Дело было в середине семидесятых, и,кто помнит,- еда в Ленинграде была, хоть и звался город не так роскошно, как нынче. (Но, по закону Ломоносова-Лавуазье, все правильно: в одном месте отнимется, в другом прибавится.) Мы, помню, дивились французу, полагая, впрочем, что он у себя в Париже зажрался улитками, лягушками, паштетами и ста сорока сортами сыра и теперь, во избежание заворота кишок, инстинктивно промывает таковые водою, ибо мы были глубоко убеждены, что березовый сок, расфасованный в трехлитровые банки, есть не что иное, как та же водопроводная вода, только подслащенная. Сахар тоже еще был. "И родина щедро поила меня березовым соком, березовым соком",- пело радио. Однако надменность, с которой заезжий галл разбавлял воду водой, не могла не уязвлять.
Впрочем, чудачества нашего друга компенсировались его рассказами об истории основания первого в мире государства рабочих и крестьян. Отец француза был русский господин, с глубоко дореволюционных времен проживавший в Европе - так ему больше нравилось. Как-то, году, скажем, в 1908-м, не помню, сидит он у себя, допустим, в Баден-Бадене, не помню, и курит, к примеру, табак. Слуга докладывает: "К вам господин Ульянов из России"."Проси". Входит господинчик небольшого роста, рыжеватый, с бородкой, и сразу к делу: "Дайте, граф, денег на русскую революцию". Граф посмотрел - одет г-н Ульянов скверно: пиджачок пообтерся, штиблеты каши просят, и говорит: "Н-дэ-э-э... Делу вашему я, как вы понимаете, сочувствовать не могу и помогать не буду, но так как вы лично, я вижу, нуждаетесь, то вот вам, любезнейший, пятьдесят рублей. Купите себе горячей пищи". Побирушка поблагодарил и взял. Дальнейшее известно.
Европейцы - люди жестокие и прямолинейные. Наш, по крайней мере, был именно таков. Он любил правду. Он так и говорил, нам в лицо, вслух: "Вот я ошшен богат и ем карашо. А вы нет, ха, ха, ха". Мы ему, бывало, говорили: "А нет чтобы и нас в Париж пригласить?", на что он отвечал: "Приглашу, но кормить не буду: дорого". И мы только моргали. Мы иначе были воспитаны. Мы читали Агнию Барто:
"Все ребята встали с мест:
мы едим, а он не ест.
Что мы сели по углам?
Все поделим пополам".
Мы не знаем, как распорядился Вовка-морковка доставшимися на халяву деньжатами. Пошел в лавочку и взял пуль для врагов и бинтов для товарищей? Прикупил пудик "ятей" для партийного шрифта? Взял портвешку и загудел на все пятьдесят рупчиков в кафе-шантанах Лозанны? Что он, золотой-то наш, себе напозволял? Неизвестно. Покрыто мраком. Ну, допустим, тихо проел ассигнацию, и господь с ним. Не жалко.
Но одно дело - есть, а совсем другое - "уесть". Наш француз, например, ел мало, а уесть нас любил. Попивая свой "маленький фантазия", непременно указывал: "В Париже я пью воду "Перье", и мне вкусно. А у вас этого нет, ха, ха, ха". Или: "Пойду в "Березку", куплю деликатес "морские гребешки" и съем. А вы их и не попробуете".
Уедают с целью показать превосходство, установить дистанцию. Выражения типа "что, съел?!" или "накося, выкуси", да и сам термин "уесть" ясно указывают на то, что свой высший статус можно особенно обидно продемонстрировать с помощью пищевых ритуалов. Демонстративно кушать не просто много, но другое - безошибочный прием: уедаемый вам этого не простит и не забудет. Он попомнит! Тот же Ильич, в партийном фольклоре отсылающий прочь посылочку с рабоче-крестьянскими лимонами ("детям-детям"), это понимает: отказ от посылочки - хорошая превентивная мера, мощный сигнал: уй, до чего ж я близок к народу. Сухой я корочкой питался. В фольклоре же антипартийном, в анекдоте, баба-ходок, пришедшая на аудиенцию к Ленину, завистливо смотрит, как вождь, у нее на глазах, наворачивает стопку блинов с маслом и сметаной: второй... седьмой... пятнадцатый... "Ильи-иич... дай блинок..." - канючит она, на что тот, соорудив из двух рук большой непристойный знак, покачивает им в ее сторону: "А вот тебе, баба, блинок!.."
В положении этой бабы, как я погляжу, чувствуют себя сейчас многие. В прессе не иссякают жалобы на то, что в телевизоре видать, как едят, жуют, пьют и глотают всякую всячину на презентациях бирж и альманахов. Людям обидно не то, что другой ест что-нибудь эдакое, а то, что он не забывает сообщить об этом городу и миру. Обидно не то, что "Независимая газета" в день своего юбилея поела устриц (жареная картошка в общем и целом вкуснее), а то, что устрицы в европейском культурном сознании - символ запредельной роскоши. Невозможно есть их в одиночку, задумчиво уставясь в газету; немыслимо глотать их второпях, чтобы заморить червячка на скорую руку; нет, глотатель устриц готовится к ритуалу торжественно, счет ведет на полудюжины, тщательно выбирает сорт вина, а то запорешь и без того сомнительное удовольствие. Надо также знать, на что идешь, собравшись поужинать устрицами впервые. Случись вам, проездом, в Париже, быть звану на устрицы, возьмите себя в руки. Скажите себе: "А что!.. Я могу". Думайте о Чкалове. О Папанине. Или о Евгении Онегине. Конечно, надо иметь определенную моральную отвагу, ясно представлять себе живое, ледяное, скользкое, слепое нечто, которое ты сейчас - единым духом, не зажмурившись - смело всунешь в живого и теплого себя. Это вам не водочка-селедочка, не мелкие пташечки "Перцовки". Улыбайтесь и не подавайте виду, если возникнут спазмы. И не надо выбегать из-за стола с выпученными глазами, захлопнув ладошкой рот, который ЭТО не принял. Сплюньте в салфетку. Зато какое роскошное зрелище - "...на блюде устрицы во льду"! Каждый сам себе Ахматова. Гад морских подводный и вполне предсказуемый ход привел, как известно, к драматическим последствиям для "Независимой газеты": телевизионному критику не понравилось публичное зрелище чужого чревоугодия, за что он был обвинен в непрофессионализме и отстранен от освещения зрелищ грядущих; коллеги критика возмутились и проявили солидарность с товарищем; симпатичная читателям рубрика была уничтожена. Пожар и разгром. Международное посмешище. И вполне естественно.
- Предыдущая
- 38/63
- Следующая