Дочь маркиза - Дюма Александр - Страница 33
- Предыдущая
- 33/115
- Следующая
Когда наступила ночь, тюремщик принес две свечи, поставил их на камин и спросил, не нужно ли мне что-нибудь.
Я попросила бульона, мне принесли его, и я осталась одна.
Кто говорит, мой любимый Жак, что смерть страшна? Когда душа жизни, любовь, как солнце, грустно уходит за горизонт, в нашей жизни наступает ночь, а ночь не что иное, как сестра смерти.
Поэтому за те пять или шесть часов, что я провела у мертвого тела, я приняла твердое решение.
Моих денег мне хватит месяца на два. Я не хочу просить милостыню. Трудиться я не умею; я проживу еще два месяца, надеясь на милость Провидения: вдруг за это время ты дашь о себе знать? Если через два месяца я не получу от тебя вестей, я не стану дожидаться смерти от голода — такая смерть слишком мучительна; я пойду в день казни на площадь Людовика XV и стану кричать: «Да здравствует король!» Меня схватят — и через три дня все будет кончено, я буду спать так же тихо и безмятежно, как это тело, рядом с которым я просидела всю ночь.
Увы, мой друг, чем больше я смотрю на него, тем больше проникаюсь верой в небытие. Передо мной останки человека талантливого, человека доброй воли, жившего по Божьим заповедям. Если когда-нибудь небесная душа обитала в теле человека, то именно в этом теле.
Сколько раз, спрашивала я его во время долгого бдения, когда мы были с ним одни среди тишины, среди молчания, когда я единственная не спала во всей тюрьме, а может, и во всем городке, — сколько раз я спрашивала его: «Тело, что стало с твоей душой?»
Мне кажется, если бы душа существовала, она подала бы какой-нибудь знак, когда ее торжественно заклинают в ночи. Только то, что не существует, не дает ответа.
Если бы душа могла отозваться, она несомненно откликнулась бы, когда Шекспир вопрошал смерть устами
Гамлета. Никогда еще к ней не обращались так возвышенно, никогда ее не просили так настойчиво.
И что делает Шекспир? Видя, что смерть не отвечает, он посылает Гамлета на смерть, чтобы тот сам узнал у смерти ее тайну.
Если бы этой тайной было просто небытие, если бы человек прожил всю жизнь в тоске и тревоге, цепляясь за смутную и хрупкую надежду, которая оборвется с его последним вздохом, и он снова погрузится в глухую ночь, без света, без памяти, в ночь, откуда он вышел в тот день, когда родился, то что стало бы, мой дорогой Жак, с нашими прекрасными надеждами на вечную жизнь друг подле друга; вслед за иллюзиями утраченного времени пришла бы утрата иллюзий вечности!
Если бы еще можно было понять, почему Бог оставляет нас в сомнении? Но нет, неисповедимы пути Господни!
Когда король посылает гонца на другой конец света, он, боясь, как бы гонец не заблудился в пути, говорит ему, с какой целью он его посылает.
Посылая Лаперуза в Океанию, Людовик XVI указывал, каким путем он должен был следовать в этом неведомом мире.
Лаперуз погиб. Но он хотя бы знал, с какой целью он послан, что ему следует искать, что он должен делать, если останется жив.
Что касается нас, то нас тоже бросают в бушующий океан, который куда грознее Индийского, и мы не знаем, что делать, и не знаем, что станется с нами, если нас поглотит буря.
И подумать только, что самые великие умы, созданные немым и невидимым Богом за шесть тысяч, а быть может, за двенадцать тысяч лет, как бы их ни звали — Гомер или Моисей, Солон или Зороастр, Эсхил или Конфуций, Данте или Шекспир, — задавали перед трупом брата, друга или чужого человека те же вопросы, которые я задаю этому покойнику, он должен был бы тем охотнее мне ответить, потому что добровольно поторопил смерть, — но никто и никогда не видел, как на лице трупа вздрагивает хоть один мускул, чтобы ответить «да» или «нет».
О мой друг, если бы ты был здесь, я сохранила бы веру, ибо легко верить, когда человек полон надежды, любви и радости; но вдали от тебя, в полном одиночестве, я скорблю, и уделом моим становится даже не сомнение; я верю только в отсутствие добра и зла, в вечный покой, в растворение нашего существа в лоне этой бесчувственной природы, которая равнодушно порождает ядовитое дерево и лекарственное растение, собаку, которая ластится к хозяину, и змею, которая кусает того, кто ее пригрел.
В три часа пополуночи я услышала, как по улице городка едет карета и останавливается у ворот тюрьмы.
Раздался стук, ворота открылись, и в сопровождении тюремщика и Гиацинты, которая осталась в дверях, вошла г-жа де Кондорсе.
Она сразу бросилась к кровати, на которой лежало тело ее мужа. Погруженная в глубокое горе, она не замечала ничего вокруг; я тихо
выскользнула из комнаты и вышла на улицу.
В шесть часов утра я вернулась к себе и спокойно заснула.
Решение было принято.
Проснувшись, я первым делом пересчитала те скромные деньги, что у меня еще оставались.
У меня было двести десять франков серебром и тридцать или сорок тысяч франков ассигнатами. Это было примерно одно и то же, потому что булка хлеба, которая стоила двенадцать су серебром, стоила восемьдесят франков ассигнатами.
Я задолжала Гиацинте жалованье за месяц; я рассчиталась с ней и заплатила за два месяца вперед — всего семьдесят пять франков.
У меня осталось сто тридцать пять франков.
Я ничего не сказала бедной девушке о моем решении и продолжала жить как прежде.
Увы! Никто уже не жил как прежде; мы погрузились если не в вечную тьму, то во всяком случае в сумерки, которые ее предвещают. Девяносто третий год был вулканом, но пламя его освещало все вокруг. В ту эпоху люди жили и умирали; а сегодня все корчатся в предсмертных судорогах.
На улицах раздавались крики.
Кричали: «Друг народа!»
Друга народа больше нет.
Кричали: «Папаша Дюшен!»
Папаши Дюшена больше нет.
Кричали: «Старый Кордельер!»
Старого Кордельера больше нет.
Говорили: «Вон идет Дантон!» — и все бежали, чтобы увидеть Дантона.
Нынче говорят: «Вон идет Робеспьер!» — и все закрывают поплотнее двери, чтобы не видеть Робеспьера.
Я увидела его впервые и сразу поняла, что это он.
Я ходила на кладбище Монсо на могилы Дантона, Демулена и Люсиль, я ходила туда не молиться — ты не научил меня молиться, — но посоветоваться с ними.
Я надеялась, что могилы ораторов будут более словоохотливы, чем тело философа.
Смерть — это не только тьма, это прежде всего тишина.
Могилы наших друзей находятся у стены, которая отделяет кладбище от парка Монсо. Я слышала за стеной голоса. Мне стало любопытно, кто пришел смущать могильный покой своими громкими речами.
Стена низкая, один камень в кладке выпал, и можно было посмотреть в проем.
Я посмотрела: это был он, Робеспьер.
Похоже, он каждый день совершает двухчасовую прогулку и выбрал для этой цели парк Монсо.
Знает ли он, что смерть от него в двух шагах?
Знает ли он, что только низкая непрочная каменная стена отделяет его от ложа из едкой негашеной извести, где покоятся Дантон, Камилл Демулен, Эро де Сешель, Фабр д'Эглантин? Хочет ли он бросить вызов мертвым, как бросал его живым?
Он шел быстро, его спутники с трудом поспевали за ним. Моргая глазами, с искаженным лицом, худой, изможденный, куда он идет и когда остановится?
Однако пора. Когда видишь, как отрубают головы жен-, шинам и детям, перестаешь бояться гильотины.
В газете Прюдома, единственной, которая уцелела, единственной, которая, перестав выходить, появилась вновь, несколько дней назад писали, как один любопытный, увидев, как действует гильотина, спросил у соседа:
— Что бы мне такое сделать? Уж больно хочется попасть на гильотину!
В другом номере был помещен рассказ о том, как палачи, придя за осужденным, застали его за чтением. Пока его готовили к казни, он не выпускал книгу из рук и продолжал читать до самого эшафота; когда повозка подъехала к подножию гильотины, он заложил нужную страницу закладкой, положил книгу на скамью и подставил руки, чтобы их связали.
- Предыдущая
- 33/115
- Следующая