Отныне и вовек - Джонс Джеймс - Страница 34
- Предыдущая
- 34/231
- Следующая
– Что ж. – Женщина улыбнулась, и вспыхнувший в ее глазах интерес погас, уступив место прежнему холоду и пренебрежению. – И умный, и мужественный. Глупенькие слабые женщины должны гордиться, когда такой мужчина разрешает им лечь с собой. Но раз вы считаете, что напрасная трата жизненных сил – грех, то вам не кажется, что секс тоже грех, если им заниматься не для продолжения рода?
Тербер ухмыльнулся и, склонив голову, отсалютовал бутылкой.
– Мадам, вы нащупали единственное уязвимое место в моей теории. Я не собираюсь пудрить вам мозги. Могу сказать только одно: секс не грех, если не заниматься им в одиночку и если за него не платишь. Впрочем, даже это не всегда грех, но ведь вы не служили в армии. Так вот, секс не Грех, пока он идет на пользу.
Она допила виски и отставила стакан.
– На пользу? Это уже чистая казуистика.
– Такие разговоры всегда к этому приводят.
– А я терпеть не могу казуистику. И не желаю слушать, как вы определяете пользу.
Рука ее скользнула за спину, она щелкнула застежкой лифчика и сбросила его на пол. В глядевших на Тербера Прозрачных глазах была странная, всепоглощающая скука. Карен расстегнула молнию, не вставая со стула, сняла шорты и швырнула их туда же, где валялся лифчик.
– Вот, – сказала она. – Вот то, что тебе нужно. Вот к чему сводятся все разговоры. Вот что вам всем нужно, таким мужественным, таким умным. Разве не правда? Мужчины! Большие, сильные, умные, а нет рядом хрупкого женского тела – и вы беспомощны, как дети.
Тербер поймал себя на том, что не отрываясь смотрит на ее изуродованный пупок, на старый, едва заметный шрам, который тянулся вниз и исчезал в пружинистом треугольнике волос.
– Красиво? – сказала она. – К тому же это символ. Символ впустую растраченных жизненных сил.
Тербер осторожно поставил стакан на стол и шагнул к стулу, видя тугие морщинки ее сосков, похожих на закрывшиеся на ночь цветы, видя в ней ту первозданную чувственность, которую он так любил в женщинах и которая, он знал, непременно заложена в каждой; пусть ее скрывают за ароматом духов, обходят молчанием, не признают и даже отрицают, она, прекрасная, великолепная чувственность львицы, здоровая страсть самки, сколько бы женщины ни возмущались и ни твердили, что это не так, в конце концов непреложно заявляет о себе.
– Подожди, – сказала она. – Нетерпеливый мальчишка. Не здесь. Пойдем в спальню.
Он рассердился за «нетерпеливого мальчишку», хотя понимал, что она права, и, шагая за ней в спальню, терялся в догадках: все-таки что же она такое, эта непонятная женщина, в которой столько горечи?
Он скинул форму, надетую на голое тело. Карен, закрыв дверь, решительно повернулась к нему и протянула руки.
– Здесь, – сказала она. – Здесь и сейчас.
– Которая кровать Хомса, эта? – спросил он.
– Нет, та.
– Тогда иди туда.
– Прекрасно. – И она засмеялась в первый раз за все время, засмеялась от души. – Уж если наставлять рога, то со первому классу, да, Милт? Ты очень серьезно к этому относишься.
– Когда касается Хомса, я ко всему отношусь серьезно.
– Я тоже.
Уже близка была та недостижимая огненная вспышка, которая вбирала его в себя целиком, он уже чувствовал ее ослепляющее долгожданное приближение, и стон уже закипал в глубине горла, но вдруг на кухне громко хлопнула входная дверь.
– Слышишь? – шепнула Карен. – Кто-то пришел. Тише! – Им было слышно, как за стеной глухо и мерно ступают чьи-то ноги, никуда не сворачивая и не замедляя шаг. – Быстро! Возьми свои вещи, иди в чулан и закрой дверь. Скорее же, господи, скорее!
Тербер перепрыгнул через соседнюю кровать, сгреб в охапку форму, вошел в чулан и закрыл дверь. Карен, на ходу закутываясь в китайское шелковое кимоно, торопливо уселась перед туалетным столиком у окна, откуда сквозь ворота виднелись корпуса казарм. Когда в дверь постучали, она спокойно расчесывала волосы, но лицо у нее было белое как мел.
– Кто там? – спросила она, не понимая, дрожит у нее голос или нет.
– Это я, – ответил мальчишеский голос Дейне-младшего. Он снова требовательно постучал. – Открой.
Ее сын, миниатюрная копия Дейне Хомса-старшего, девятилетний мальчик в длинных брюках и гавайской рубашке навыпуск, вошел в спальню с угрюмым, злым лицом, какое часто бывает у детей, рожденных в законном мезальянсе.
– Сегодня в школе раньше отпустили, – сказал он угрюмо. – Ты почему такая бледная? Опять заболела? – спросил он, разглядывая лицо матери с неосознанной неприязнью, которую вызывают у здоровых детей постоянно болеющие люди, и с долей высокомерного мужского превосходства, перенятого им за последние год-два у отца.
– Я уже несколько дней неважно себя чувствую, – ответила Карен вполне искренне, стараясь не оправдываться. Она смотрела на этого мальчика, который за один короткий год стал вылитый отец, и чувствуя, как вновь подступает знакомая дурнота, с брезгливостью думала о том, что это жесткое лицо с массивным подбородком, недавно еще по-детски круглое и улыбчивое, порождено ее собственной плотью. Она смотрела на мальчика и неожиданно перестала ощущать вину за то, что в чулане прячется мужчина, в душе у нее осталась только глухая досада, что приходится таиться, как старшеклассник, крадущийся задворками в публичный дом к своей первой проститутке.
– Я сейчас пойду в роту, – сказал мальчик, глядя на нее из-за крепостной стены осажденного города, имя которому Детство. – Мне нужна форма.
– А ты отца спрашивал? Он тебе разрешил? – спросила Карен. От мысли о том, что ждет сына впереди, к глазам у нее подступили слезы, и ей вдруг захотелось обнять его, так много всего ему объяснить. – Его сегодня нет в роте, ты знаешь?
– А кто говорит, что он там? Он после обеда никогда там не бывает. И в роту мне ходить можно, он сам говорил. Только с солдатами не надо дружить, а так – можно. Сама роту ненавидишь, вот и хочешь, чтобы я тоже дома сидел!
– Господь с тобой, да я вовсе не хочу, чтобы ты сидел дома. И с чего ты взял, что я ненавижу роту? Я просто хотела…
– Мало ли что ты хотела, – сказал мальчик, засовывая руки в карманы. – Я все равно пойду. Папа мне разрешил, и я пойду.
– Если разрешил, то пожалуйста. Я только это и хотела выяснить. Ты же всегда его сначала спрашиваешь.
– Он уехал в город. Что же мне, ждать, когда он вернется? А может, он только завтра утром приедет. Странная ты какая.
– Ну ладно, иди, – сказала Карен, думая, что напрасно она к нему придирается. Сколько женщин срывают на ни в чем не повинных детях досаду и злость, которые вызывают у них мужья, – она давно дала себе слово никогда до этого не опускаться. – Если ты все решил рам, зачем же пришел меня спрашивать?
– А я не спрашивать пришел. Я за формой пришел. Поможешь мне ее надеть.
– Тогда достань ее, – сказала она. Что ж, по крайней мере одно она еще может себе позволить, правда только когда сына нет дома. За последние два года у нее отняли право участвовать в его воспитании и в его жизни, отняли, как и все остальное. Она чувствовала, что к ней медленно возвращается привычное безразличие, и с удовольствием вспомнила о Милте, который прятался рядом в чулане. Как бы то ни было, у женщины все же остается способ выразить себя, с отвращением подумала она, ведь пояса целомудрия упразднены, колодок и позорных столбов не осталось и в помине, хотя таких женщин, как она, осуждают столь же беспощадно.
– Что же ты сидишь? – нетерпеливо сказал сын. – Мне некогда. Я сегодня буду помогать Приму готовить ужин, а потом хочу поесть с поварами на кухне.
– А Прим не будет возражать? – спросила она, подымаясь.
– Пусть только попробует. Папа же его командир. Пойдем, я опаздываю.
В его тесной комнате Карен помогла ему раздеться, изумленно глядя на подвижное голое тельце и снова поражаясь, что этот чужой и непонятный ей маленький мужчина – ее ребенок и она обязана его любить и лелеять, как предписывают все книги для родителей. Его кости, нервы, жилы – все было сотворено из ее плоти, но он был фотографически точной копией отца, тот сделал ее с помощью светочувствительной пластинки, звавшейся раньше Карен Дженингс, родом из Балтимора, так иной раз пользуются допотопными фотокамерами, когда главное – сделать снимок, а как устроена камера – наплевать.
- Предыдущая
- 34/231
- Следующая