Отныне и вовек - Джонс Джеймс - Страница 58
- Предыдущая
- 58/231
- Следующая
– Этот парень – ас, – заявил Маджио, тыкая большим пальцем в сторону Пруита. – Я зря болтать не буду. Я в этом деле понимаю. Настоящие бильярдные асы, они все из Бруклина вышли. И чемпионы-пингпонгисты тоже. Ой, братва, хорошо у меня денег нет и не было. Все бы отдал, чтобы затащить его к нам на Атлантик-авеню. Обрядил бы в комбинезончик, на голову соломенную шляпу, в зубы травинку, и поставил бы против наших бруклинских жуков. Я бы озолотился.
– Девятку от дальнего борта к себе налево в угол. – И Пруит забил точно, как заказал.
– Во! Видели? – Давясь от смеха, Маджио поглядел на зрителей.
– А что, Анджело, может, когда-нибудь и вправду съездим к тебе домой, – сказал Пруит, натирая кий мелом. – На побывку.
– Ко мне домой? Не выйдет! – запротестовал итальянец. – Моя мамаша нас обоих коленом под зад выставит. Она на солдатиков зуб держит. Это еще с тех пор, как один с военной базы мою старшую сестрицу приголубил. Солдата она и на порог не пустит.
В девять пришел из караулки Энди, и они кончили играть. За спиной у Энди по-прежнему болтался горн.
– Сейчас сыграю «туши огни», и до отбоя я свободен, – сказал он, проходя мимо бильярда к двери, ведущей во двор. – Пусть кто-нибудь сбегает пока за гитарами.
– Я принесу. Я сейчас принесу! – Пятница очнулся от оцепенения и бегом бросился на второй этаж.
– А мне можно послушать? – попросил Анджело. Од знал, что собираются только гитаристы, и робко добавил: – Я буду сидеть и молчать. Играйте что хотите.
– Мы же в основном блюзы и баллады играем, ты это, по-моему, не любишь, – усмехнулся Пруит.
– И не люблю, – запальчиво подтвердил Анджело. – Когда другие их играют, это дребедень, а у вас – музыка.
– Ладно, пошли. Интересно, куда делся наш дружок Блум? – поинтересовался Пруит, когда они выходили во двор. – Что-то его нигде нет.
– Я его не видел, – оказал Анджело. – Наверно, в город поехал. Я в «Таверне Ваикики» каждый раз на него натыкаюсь. У меня там свиданья с моим клиентом, а Блум там со своим встречается. Он к нему крепко прицепился. Но мой-то побогаче.
– А может, Блуму не деньги нужны.
– Может быть. Может, ему нужна родная душа, в жилетку поплакаться. Сволочь он все-таки!
В окутанном тьмой дворе они встретились с Пятницей, радостно тащившим две гитары, и, как только Энди протрубил «туши огни», уселись на ступеньках у двери кухни и заиграли в темноте блюзы. Играли тихо, чтобы не собрался народ, потому что им хотелось сохранить уютное тепло своей тесной компании. На галереях, опоясывавших четырехугольник двора, в спальнях отделений один за другим гасли огни. Из столовой вышел Старк, сел на бетонный плинтус, угрюмо закурил, прислонился к стене и с удовольствием слушал, не произнося ни слова и уставившись куда-то вдаль за здание штаба, будто пытаясь увидеть Техас. Маджио, сжавшись в комочек, примостился на нижней ступеньке, маленький, сутулый, чем-то напоминающий обезьянку шарманщика, и так же, как Старк, сосредоточенно слушал музыку, неведомую его родному Бруклину.
– Знаете что, – наконец сказал он. – У вас эти блюзы больше похожи на джаз. Настоящий медленный негритянский джаз. У нас так негры в кабаках играют на Пятьдесят второй стрит.
Пруит перестал играть, и гитара Пятницы тоже незаметно умолкла.
– В общем, так оно и есть, – сказал Пруит. – Джаз и музыку «кантри» трудно разграничить. Одно переходит в другое. Мы с Энди подумываем свой блюз сочинить. Свой собственный, особый. Все только не соберемся. Надо будет как-нибудь сесть и сочинить.
– Точно! – подхватил Пятница. – И назовем «Солдатская судьба». Есть же «Шоферская судьба», «Батрацкая судьба», а армейских блюзов нет. Несправедливо.
Старк слушал их разговор, то и дело замиравший, когда ребята снова начинали играть; он слушал, но сам в разговоре не участвовал и лишь курил, ведя отдельную молчаливую беседу с поселившейся в его душе угрюмой тишиной.
– «Туши огни» так не играют, – непререкаемым тоном знатока сказал Пруит, повернувшись к Энди. – Этот сигнал играется стаккато. Коротко, отрывисто. Долгие ноты нельзя затягивать ни на секунду. «Туши огни», – приказ. Ты приказываешь вырубить к черту свет, и никаких разговоров! Поэтому трубишь быстро, четко, ничего не смазываешь. Но при этом должно получиться немного грустно, потому что кому охота отдавать такой приказ?
– Не у всех же талант, – сказал Энди. – И вообще я – гитарист. Ты любишь горн, ну и играй на нем. А я буду на гитаре.
– Ладно. Держи, – Пруит протянул ему новую гитару. Собственно говоря, она уже не была новой, но по-прежнему оставалась личной гитарой Энди.
Пятница перешел на аккомпанемент, и теперь мелодию повел Энди.
– Хочешь сыграть вместо меня отбой? – предложил он, вглядываясь сквозь темноту в лицо Пруита. – Если хочешь, пожалуйста.
Пруит задумался.
– А тебе, честно, все равно?
– Я же тебе говорю, я не трубач, я гитарист. Валяй. У меня «вечерняя зоря» никогда не выходит.
– Хорошо. Давай горн. Мундштук не надо. У меня свой есть. Как раз сегодня случайно в карман положил.
Он взял у Энди потускневший ротный горн, слегка потер его и положил на колени. Они все так же сидели в прохладной темноте, тихонько играли, иногда разговаривали, но больше слушали гитары. Старк совсем не разговаривал, только слушал, с удовольствием, но угрюмо. Двое солдат проходили мимо и остановились на минуту послушать, захваченные настойчивой, заведомо обреченной надеждой, которая пронизывала строгий ритм блюза. Но Старк был начеку. Он злобно бросил окурок в их сторону, и рдеющий уголек упал парням под ноги, взметнув брызги искр. Солдаты пошли дальше, будто их толкнула в спину невидимая рука, но на душе у них почему-то посветлело.
Без пяти одиннадцать они отложили гитары, встали и двинулись вчетвером к мегафону в углу двора, оставив Старка одного. Он сидел и угрюмо курил, молча смирившись со своим отчуждением, сворачивал самокрутки и курил, безмолвно впитывая в себя все вокруг, все видя и слыша.
Пруит вынул из кармана свой кварцевый мундштук и вставил его в горн. Нервно переминаясь с ноги на ногу перед большим жестяным мегафоном, он несколько раз напряг губы, проверяя их силу. Потом для пробы выдул две тихие, робкие ноты, сердито вытряхнул мундштук и энергично потер губы.
– Не то, – сказал он, нервничая. – Я уже так давно не играл. Ни черта не выйдет. Губы совсем мягкие.
Он стоял, высвеченный лунным светом, нервно переступал с ноги на ногу, вертел горн, сердито тряс его и то и дело прикладывал к губам.
– Черт! Не получится! «Вечернюю зорю» надо играть по-особому.
– Да брось ты, честное слово, – сказал Энди. – Знаешь ведь, что сыграешь отлично.
– Ладно тебе, – огрызнулся он. – Я же не отказываюсь Играть. Сам-то ты что, никогда не волнуешься?
– Никогда.
– Значит, ты толстокожий. Ничего не понимаешь. Другой бы подбодрил.
– Это тебя-то подбадривать? Еще чего!
– Ну тогда помолчи, ради бога.
Пруит взглянул на часы. Когда секундная стрелка слилась с цифрой двенадцать, он шагнул вперед, поднес горн к мегафону, и волнение, как сброшенная с плеч куртка, тотчас отлетело прочь, он внезапно остался один, далеко ото всех.
Первая нота прозвучала четко и решительно. У этого трубача горн не знал сомнений, не заикался. Звук уверенно прокатился по двору и повис в воздухе, затянутый чуть дольше, чем обычное начало «вечерней зори» у большинства горнистов. Он тянулся, как тянется время от одного безрадостного дня к другому. Тянулся, как все тридцать лет солдатской службы. Вторая нота была короткая, пожалуй слишком короткая, отрывистая. Едва началась и тут же кончилась, мгновенно, как солдатское время в борделе. Как десятиминутный перерыв. И вслед за ней последняя нота первой фразы, ликуя, взмыла вверх из чуть сбитого ритма, вознеслась на недосягаемую высоту, торжествуя победу гордости над всеми унижениями и издевательствами.
И весь сигнал он сыграл в том же, то замирающем, то торопливом, ритме, и эти перепады не мог бы выстучать ни один метроном. В этой «вечерней зоре» и в помине не было стандартной военной размеренности. Звуки неслись высоко в небо и повисали над прямоугольником двора. Они трепетали в вышине, нежные, пронизанные бесконечной грустью, неизбывным терпением, бессмысленной гордостью, – реквием и эпитафия простому солдату, от которого пахнет как от простого солдата, именно так сказала ему когда-то одна женщина. Зыбкими нимбами они парили над головами людей, спящих в темных казармах, и превращали грубость в красоту – в сочувствие и понимание. Вот мы, мы здесь, звали они, ты создал нас, так взгляни же, какие мы, не закрывай глаза, посмотри и содрогнись: перед тобой красота и скорбь, ничем не прикрытые, такие, какие есть. Это правдивая песня, песня о солдатском стаде, а не о боевых героях; песня о тех, кто в гарнизонной тюрьме чешется от грязи, дышит собственной вонью и потеет под слоем серой каменной пыли; песня о липких, жирных котлах, которые ты отскребаешь в кухонных нарядах, песня о мужчинах без женщин, песня о тех, кто приходит смывать блевотину в офицерском клубе после вечеринок. Это песня о быдле, о глушащих дрянное крепленое вино, о забывших стыд, о тех, кто жадно допивает из заляпанных губной помадой стаканов то, что позволяют себе недопить гости офицерского клуба.
- Предыдущая
- 58/231
- Следующая