Формула памяти - Никольский Борис - Страница 29
- Предыдущая
- 29/50
- Следующая
— Правда, Толя? Ты правду говоришь? — Она взглянула на него с надеждой, словно то, что она услышала, сейчас, было для нее открытием. А ведь сто раз он повторял ей одно и то же, те самые слова, которые произнес только что, сто раз. — Толя, если ты меня не обманываешь, е с л и и т ы х о ч е ш ь, тогда все будет хорошо. Вот увидишь, ничего не бойся: все будет хорошо — я т а к ч у в с т в у ю.
— Да что значит — чувствую! Мы же с тобой не первобытные люди, Галя! Тебе врачи что сказали?
— Да мало ли что они скажут! А я вот чувствую: все хорошо будет.
— Это не разговор, Галя. Мы ведь с тобой биологи, мы должны смотреть на такие вещи здраво, разумно.
— А я не хочу разумно! Мне опротивела эта твоя разумность! Надоела! Могу я хоть раз в жизни позволить себе неразумный поступок?!
— Не знаю, — сказал Перфильев. — Думаю, что не можешь. Тебе не кажется, что в данном случае ты поступаешь просто безответственно? Эгоистично — если угодно? Тебе, видишь ли, не хочется! И ты больше ни о чем уже не думаешь. Ни о последствиях, ни о чем… Ни о судьбе ребенка, в конце концов. А если ребенок родится…
— Не надо! Не надо! — испуганно вскрикнула Галя и с суеверным ужасом закрыла ему рот ладошкой. — Только не говори так! Нельзя так говорить!
— Ну да, ну да, — сказал Перфильев. — Старый, испытанный способ, проверенный еще дикарями: если не хочешь иметь дело с нечистой силой, не говори о ней. Или еще лучше — спрячь голову в песок. Нет, Галя, с наследственностью не шутят. Ты сама это знаешь, не мне тебе это объяснять. Ты бы хоть в генетическую консультацию сходила, что ли, посоветовалась. Ты же образованный, культурный человек, Галя, а ведешь себя, как…
— Да к чему мне эти твои консультации, Толя, когда я и так знаю: о н в тебя будет. Такой же умный, маленький Перфильев. Слышишь? Я точно знаю.
— Откуда же ты знать можешь, Галя?
— Я иногда даже думаю, — продолжала она, словно бы не слыша Перфильева и переходя почти на шепот, — пусть я умру, но ребенок-то мой останется, м о й ребенок, м о я жизнь… Он ведь с тобой будет! Ну скажи, Толя, «да»!
Все, что было рационального в натуре Перфильева, восставало сейчас против того, чтобы согласиться с Галей. Спроси в подобной ситуации у него совета кто-нибудь из друзей, и он бы, не колеблясь ни секунды, категорически сказал: «Нет, ни в коем случае». Так как же мог он сказать «да» Гале, жене своей, самому близкому человеку! На что он обрекал ее?..
Но в то же время в ее убежденности, в той страсти, с которой уговаривала она его, было нечто такое, перед чем он невольно пасовал и терялся.
Когда-то, когда Перфильев еще только ухаживал за ней, ему казалось: нет ничего проще подчинить себе эту девушку, почти девчонку, дать ей свой опыт и свое знание жизни, направлять ее, вылепить из нее сильную и разумную женщину, которая была бы ему верной помощницей в трудную минуту. Но ее слабость оказалась обманчивой, это была слабость травы, которая остается травой даже под асфальтом и упорно пробивается сквозь его трещины. Галя постоянно ставила его в тупик своими поступками, лишенными, казалось бы, всякой логики, своими всплесками отчаяния и радости, слез и любви. С его точки зрения поведение ее было почти непредсказуемо. И сейчас — казалось, она знала что-то такое, чего не знал он. Словно помимо всех так хорошо известных ему, Перфильеву, биологических законов, законов генетики существовало еще нечто очень важное, открывшееся ей одной. Чего же тогда стоили все его знания, вся его ученость, если она, Галя, так легко могла пробить в них брешь своими слезами, своими лишенными разумных оснований доводами…
— Ну что ты решаешь, Толя?
— Да что мне теперь решать, — сказал Перфильев, не скрывая своего раздражения, — когда ты сама все решила… Видно, недаром говорится: одно к одному…
Но, даже произнося эту фразу, он все-таки еще не верил, что это — уже все, о к о н ч а т е л ь н о.
— А что, Толя, у тебя какие-то неприятности? — обеспокоенно заглядывая ему в лицо, спросила Галя.
— Да, — сказал он, вставая. — С Архиповым. Я вижу, с ним что-то происходит. А понять не могу, что.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Терентьев пришел к Георгию Степановичу Вартаняну днем в воскресенье.
Георгий Степанович в это время возился на кухне, гремел сковородкой, а Леночка, лежа на тахте, читала роман Сименона. Не было еще между ней и отцом полного примирения. И все — с того самого вечера, когда провожал ее Гурьянов.
Как кричал тогда на нее отец! Каких только обидных, оскорбительных слов не произносил! Пожалуй, никогда раньше, даже в минуты самых тяжких объяснений с ее матерью, не видела она отца таким. Леночка была потрясена, перепугана, подавлена. Приступ отцовского гнева казался ей почти необъяснимым — вот что было самое страшное. Уж слишком ничтожен, несоразмерен с этим гневом был повод. Ну, пришла поздно, ну, не предупредила, она и сама переживала из-за этого, но не такой же казни она заслуживала!..
А ночью отцу стало плохо. Леночка услышала, как он стонет, встала, чтобы подать ему лекарство, но он отказался — заявил, что сам вызовет «неотложку», что не хочет принимать помощь из рук такой равнодушной, бессердечной и жестокой дочери. Так и сказал, и все это — задыхаясь, страдая от боли, слабым, прерывающимся голосом. Леночка мучилась от ужасной несправедливости его слов и не могла ни возразить, ни возмутиться, потому что видела: тогда ему станет еще хуже. Она ушла к себе в комнату и плакала от тяжелой обиды, от страха за отца, от непоправимости всего случившегося.
Утром отец первым заговорил с ней, но был хмур, показывал всем видом, что вовсе не считает себя виноватым. Никогда не умел он признавать свою неправоту. Просто, наверно, не знал даже, как это делается. Так с тех пор, с того дня и тянулось у них — ни вражда, ни мир.
Дверь Терентьеву открыла Леночка. И, конечно, не сразу узнала, не сразу догадалась, кто это. У него было обычное, ничем не примечательное лицо, как будто нарочно созданное для того, чтобы растворяться, исчезать в толпе, среди десятков подобных же лиц.
— Не узнаете? — сказал он, снимая кепку и улыбаясь застенчивой, неуверенной улыбкой. — Я — Терентьев.
Не очень-то обрадовал Леночку этот визит. Она-то уже втайне надеялась, что Терентьев так и не объявится, так и не отзовется на отцовские призывы, и намерение отца предстать вместе с ним перед Архиповым так и не осуществится. Но вот пришел все-таки, появился.
Они обнялись с отцом, неумело поцеловались, по очереди ткнувшись друг в друга губами, и Терентьев сказал:
— Ну и задал ты мне задачку, Георгий Степанович! Голова разбухла. Слава богу, никогда раньше бессонницей не страдал, а тут третью ночь не сплю, все думаю. С Надеждой своей только о том и рассуждаем — чуть не перессорились вдрызг — честное слово!..
— Да ну? — засмеялся Георгий Степанович.
— Точно говорю.
— Она что, против? Не хочет, что ли, чтобы ты в институт обращался?
— Какое там — против! Наоборот. Гонит. Только я ведь ее знаю: она это из благородства своего. А сама ночью не спит — плачет. Я лежу, думаю, а она плачет. Да ты сам себя на ее место поставь — тридцать лет со мной прожила, шутка ли! Из темноты, можно сказать, вывела, нянчилась, как с ребенком, ты же сам все это знаешь, Георгий Степанович, а теперь — что, если меня к той, прежней, жизни потянет? Вот о чем она думает, не может не думать, вот из-за чего плачет. А мне говорит: «Иди, Коля, иди. Да как же ты еще раздумывать можешь? Тебе, может, никогда больше такого счастья, возможности такой и не выпадет. Спасибо скажи Георгию Степановичу, что о тебе сразу вспомнил…» Вот, понимаешь ли, какая задача с двумя неизвестными…
— Ну, а ты-то, ты-то сам что думаешь? — с явным волнением спросил Георгий Степанович.
— Я? Я что же… — неопределенно ответил Терентьев и замолчал, рассматривая свои руки. Руки у него были большие, сильные — со следами старой татуировки, с мозолями и шрамами, — наверно, всю историю его жизни можно было рассказать по этим рукам. И хиромантии никакой не нужно.
- Предыдущая
- 29/50
- Следующая