Филе пятнистого оленя - Ланская Ольга - Страница 38
- Предыдущая
- 38/77
- Следующая
Мне хватило ума не спрашивать, женат он или нет, не лезть вниз, высматривая, в какой он обуви, и не задирать ему рукав, пытаясь выяснить, что у него за часы. Он был приятным, и я замерзла, и очень хотела бы погреться — сначала благодаря кофе, а потом кое-чему еще, не менее горячему. Но я отказалась — принципы, знаете ли. Сначала ресторан — потом постель. Но почему-то не почувствовала себя счастливой. Увы.
Не знаю, чего я ожидала. Думала ли я, что моя жизнь круто поменяется — в лучшую сторону, конечно, — благодаря ее духовному покровительству? Полагала ли, что с ее помощью оказалась в начале длиннющей просторной лестницы, наверху которой ждут слава, обеспеченность и успех? Ждала ли, что когда-нибудь смогу бродить по собственной квартире в шелковом красном пеньюаре, отороченном шиншиллой, с мундштуком между зубов, вся в облаке мюглеровской ванили? И отвечать на звонки старомодного вычурного телефона — звонки богатых обожателей? Я не спрашивала себя — и не задавала вопросов ей. Я вверила ей заботу о собственном существовании — и была убеждена, что поступаю правильно. Впервые в жизни.
Но ничего не происходило, ничего не менялось, разве что только пейзаж за окном — всегда одинаково тоскливый, он по-своему пытался преображаться. Дерево, растущее прямо из крыши соседнего дома, растеряло последние лохмотья своей одежды, желто-коричневые, убогие. И облачилось в искусственную шубу из белого меха — как проститутка из «Ночей Кабирии» — и ногу отставило вызывающе-призывно, ногу в черном рваном чулке.
А она… Она кокетничала со всеми подряд. Даже с охранниками из соседнего офиса, даже с безвестным художником, жившим, как пикассовский голубь, под самой крышей нашего особняка. Кокетничала без цели, а иногда с целью ничтожной. Из соседнего офиса, к примеру, она пыталась звонить, когда у нас отключали телефон — великие чужды земного, и за него просто забывали платить. Художник мог подвезти ее до метро — и она, помня об этом, посылала ему ослепительные улыбки, которые менялись на гримасу презрения, когда он поворачивался спиной.
Она вела себя красиво и стереотипно, как настоящая женщина-вамп, пытаясь влюблять в себя и разбивать сердца, — но порой я слышала в том, что она говорит, какие-то странные нотки, и не могла понять, что это. Никогда не разобрать, что за горечь скрывается за вкусом ментола в микстуре от кашля, откуда она, зачем…
И конечно, это все мне бы надоело рано или поздно. Я чувствовала себя совершенно больной, уставшей и старой — у меня не было секса почти две недели. То, что происходит наедине с собой, нельзя считать сексом, верно? Это не секс, а любовь — но и она мне, признаться, стала приедаться. Я приходила на студию, ставила чайник на огонь и смотрела с волнением неудовлетворенности, как он лижет страстно его коричневатый зад. Потом пила безвкусный кофе, выкуривала безвкусную сигарету и слушала доносившиеся из динамиков звуки сумрачного контрабаса — мы делали фильм про какого-то музыканта.
Была уже совсем зима, и я каждый день сидела в своей монтажной и мерзла, набросив на плечи пальто. Я приходила рано — и в тот день тоже явилась чуть свет. Если тебя не греет в постели жаркое тело мужчины, какой смысл задерживаться в ней надолго? Тем утром никого не было на студии, она еще дремала, хотя всего час оставался до полудня. Только уборщица гремела ведрами в туалете, и еще кассирша подсчитывала, как обычно, чужие деньги. И недовольно заскрипела стулом, и забубнила что-то, услышав звонок в дверь, и поплелась открывать.
Это был чужой, посторонний звонок, свои звонят иначе. И я еще нажимала на кнопки какое-то время, безучастная ко всему, не прислушиваясь к отдаленным разговорам. А потом облезлая студийная кошка метнулась с подоконника к дверям, и я вздрогнула, услышав за спиной голос. Какой-то странно знакомый, необъяснимо что-то напомнивший.
— Привет…
Эти растянутые, как стариковская майка, интонации. Этот хрипловатый тембр, это покашливание — я все это уже слышала, давно, вечность целую назад.
Он был все таким же. Та же улыбка, когда-то казавшаяся мне голливудской. Крошечные глазки, прищуренные на манер Алека Болдуина. Челка, клоком падающая на лоб. Я видела все это летом, в доме отдыха, видела толстые губы, полуоткрытые влажно, чувственно, как ему, вероятно, мнилось. Видела над собой это лицо, красное, напряженное, окаменевшее словно. Помнила запах — десятидолларовой туалетной воды и пота. Он еще долго оставался на мне, этот запах — пока я не смыла его равнодушно в прохладном пансионатовском душе.
Мне было девятнадцать — ему двадцать девять. Я была студенткой второго курса совсем непрестижного вуза, я училась на вечернем отделении, и училась скверно. Он якобы был выпускником МГИМО, якобы отслужил в армии в Афганистане, и на его спине имелось нечто, что он называл шрамами от вражеских пуль. Мы предавались любовным утехам со всей курортной страстью — слабая глупая женщина и сильный взрослый мужчина. Чем не романтика?
А потом в Москве, на первом после дома отдыха свидании, он показался мне ужасающим. Я смотрела на него — как-то по-идиотски подстригшегося, но оставшегося в тех же отпускных брюках, слишком белых, чересчур летних для прохладного сентября — и молчала. Я не могла понять одного — что я в нем нашла? Когда смотришь на фотографии, сделанные на отдыхе, всегда удивляешься, что такого было в этом нелепом пейзаже. Чего ради надо было тратить пленку — неужто чтобы запечатлеть все эти лютики и ничем не примечательные облака, и вполне обычных птиц, и солнце, всегда одинаково светлое на черно-белой пленке?
На втором свидании я случайно узнала, что он никогда не учился в МГИМО и никогда не служил в Афганистане, что он живет в Клину и там же работает, а шрамы на спине — следствие давних простудных фурункулов.
И я рада была, когда мы расстались, ради порядка посмотрев в кино старый индийский фильм. Рада была, что в темном зале не пришлось разговаривать — потому что на экране много пели и страдали. Я впервые оценила достоинства экзотических, пропахших карри кадров — и нашла в себе силы отказать ему в последующих встречах. Заметив колко, что ему лучше сразу купить себе абонемент на месяц, если он так любит романтическое кино. И почитать заодно какую-нибудь «Камасутру» — и не думать, что Бог обделил мужчину, дав ему для услады женщин только руки…
Поэтому я счастлива была, зная, что он пришел не ко мне. Не мне он принес эти гвоздики — семь белых цветков с лепестками, словно вырезанными из белой бумаги дошкольником. Мы расстались когда-то, безболезненно, по моей воле, и я почти забыла об этом. Даже шрам от крошечной родинки на лбу, которую я удалила как-то, значил для меня больше — а от его удаления даже и шрамов-то не осталось, ни точечки, ни полоски в душе.
И все-таки я что-то почувствовала. Что-то, какая-то незнакомая эмоция, всего одна, отразилась невольно на моем лице. Какая-то незлая насмешка, превратившая в красную запятую мои губы. Это не он меня развеселил, и усмехалась я не над мим, а скорее над собой, над обстоятельствами, над нелепостью жизни, давно разлучившей нас и вдруг вновь сведшей так неожиданно.
— Здравствуйте. Признаться, я даже рада вас видеть. Как вас занесло сюда, Дима?
Я говорила так, как не говорила уже давно, — ностальгия, вероятно. Говорила тем же тоном, с теми же интонациями, что и летом, — а он, забыв, вероятно, эту манеру, ухмыльнулся неопределенно.
— Вы ведь пришли не ко мне? О, не бойтесь сделать мне больно — в моей душе уже не осталось места для страданий…
— Ты прекрасно выглядишь. Все так же ослепительна… Нет, правда…
Он по-прежнему тяготел к дешевым комплиментам. Ну а, собственно, чего я ждала? Вряд ли в теле провинциального волокиты законспирировался Лоуренс Оливье.
— К кому же вы? Неужто к нашему шефу? Он ненавидит цветы и равнодушен к мужчинам. Он очень любит свою жену — старомодные взгляды, знаете ли…
— К Ларисе. Не знаешь, когда она придет?
— Вот как? Очередная большая любовь? Что ж, воистину неисповедимы пути Господни. Ничего, что я говорю банальности?
- Предыдущая
- 38/77
- Следующая