Кусочек жизни. Рассказы, мемуары - Николаев Дмитрий Дмитриевич - Страница 16
- Предыдущая
- 16/120
- Следующая
И вдруг сердце у нее буйно заколотилось. Она даже задохнулась и тут же, не давая себе опомниться, запихнула ленту в карман. Хотела отойти, но вдруг широко раскрыла глаза, словно сама на себя удивилась, и, вынув ленту, положила ее на место. Сердцебиение прошло, стало легко, но очень пусто и скучно.
В шляпном отделе две француженки примеряли розовые формочки, ахали и говорили:
— Vraiment il n’y a que ça dans la vie![43]
Лапушка остановилась, посмотрела растерянно своими глазами, как у собаки с подпалинами, злыми и несчастными, и, быстро повернувшись, снова подошла к лентам.
Лизавета Петровна два раза подогревала рисовую кашу, а Лапушка все не возвращалась.
Потом совершилось нечто совсем необычайное — ее позвали к телефону.
Вернулась она страшно растерянная, остановилась на пороге и руками развела.
— Верно, под автомобиль попала. Господи, Господи!
Оказалось, спросил ее по телефону какой-то француз, есть ли у нее дочь и как ее зовут. А потом ничего не объяснил, поблагодарил и повесил трубку.
Что-то значит случилось. Какая-то беда.
Подумали сначала идти в полицию, потом решили ждать.
В восьмом часу Лапушка пришла. Сказала, что совсем не знает, кто спрашивал. Голос у нее был хриплый, и лица не показывала, смотрела вбок. Прошла в свою закутку и заперлась. Лизавета Петровна постучала. Она долго не отзывалась и вдруг закричала с визгом, не своим голосом:
— Ах, да отвяжитесь вы все от меня!
Утром, однако, вышла в обычное время, села к столу. Лицо было злое и похудевшее.
Лизавета Петровна, закрыв дверь на задвижку, чтобы прислуга не видела, гладила белье электрическим утюгом.
Лапушка долго молча и злобно смотрела, шевелила своими бровями-подпалинами. Губы у нее скривились и побелели.
— А вы все по-прежнему электричество воруете?
Мать испуганно посмотрела на нее.
Говорила Лапушка громко, но беззвучно, точно она в подушку кричала, как кричат во сне.
— Все воруете? Все крадете?
Зубы оскалила, не то засмеется, не то укусит.
— И напрасно вы спиртовку прячете. Все равно все видят… все насмехаются… все всё знают. Никого не обманете!
— Лапушка! Христос с тобой!..
— Лапушка! Да что ты?.. Сама не знаешь, что говоришь!
Но Лапушка вся дрожала, и бледные губы прыгали. А в злобных глазах ее огоньком разгорелась иступленная радость, и видно было, что уж замолчать она не может.
— Вы… вы… нищие… попрошайничаете да воруете! Россию свою ждете? Очень вы нужны России-то, две тетерьки старые! Не-нави-жу! Пусть на вас протокол напишут, пусть вы тоже приказчикам руки поцелуете… Вы! Вы! Вы во всем виноваты! Вы! Не-на-ви-жу!
Хлопнула дверью и ушла в коридор.
— Только не надо у нее ничего спрашивать. Понимаешь? Все это, конечно, пустяки. Я даже ни одного слова не понял… да… не понял — такие это все пустяки. Только не надо спрашивать…
Он смотрел на Лизавету Петровну умоляющими глазами, и щеки у него дрябло отвисли и дрожали.
А та перебирала на груди синими пальцами рваные бахромки платка, и все лицо у нее плакало, а слезы не текли.
Он встал и поспешно пристегнул воротничок.
— Нет. Довольно. Теперь будет все иначе. Довольно!
Он пошел к телефону и вызвал Шнека.
Телефонистки долго путали, но он добивался своего, а когда добился, узнал, что Шнек еще месяц тому назад уехал в Берлин.
Ардальон Николаич долго стоял около телефона. Все казалось, можно еще куда-то позвонить и добиться.
Потом медленно пошел к себе на свой диван и так, не снимая воротничка, в полном параде лег и повернулся лицом к стене.
Лизавета Петровна молча работала. Подбирала мотки и клубки, все чего-то валившиеся со стола.
Она ни о чем не спрашивала.
День
Гарсон долго вертелся в комнате. Даже пыль вытер — чего вообще никогда не делал.
Очень уж его занимал вид старого жильца.
Жилец на службу не пошел, хотя встал по-заведенному в семь часов. Но вместо того чтобы, кое-как одевшись, ковылять, прихрамывая, в метро, он тщательно вымылся, выбрился, причесал остатки волос и — главное чудо — нарядился в невиданное платье — твердый узкий мундир с золотым шитьем, с красными кантами и широкими красными полосами вдоль ног.
Нарядившись, жилец достал из сундучка коробочку и стал выбирать из нее ленточки и ордена. Все эти штуки он нацепил себе на грудь с двух сторон, старательно, внимательно, перецеплял и поправлял долго. Потом, сдвинув брови и подняв голову, похожий на старую сердитую птицу, осматривал себя в зеркало.
Поймав на себе весело-недоумевающий взгляд гарсона, жилец смутился, отвернулся и попросил, чтобы ему сейчас же принесли почту.
Никакой почты на его имя не оказалось.
Жилец растерялся, переспросил. Он, по-видимому, никак этого не ожидал.
— Мосье ведь никогда и не получал писем.
— Да… но…
Когда гарсон ушел, жилец тщательно прибрал на своем столике рваные книжки — Краснова «За чертополохом» и еще две с ободранными обложками, разгладил листок календаря и написал на нем сверху над числом: «День ангела».
— H-да. Кто-нибудь зайдет.
Потом сел на свое единственное кресло, прямо, парадно, гордо. Просидел так с полчаса. Привычная постоянная усталость опустила его голову, закрыла глаза, и поползли перед ним ящики, ящики без конца, вниз и вверх. В тех ящиках, что ползут вниз длинной вереницей, скрепленной цепями, лежат пакеты с товаром. Пакеты надо вынуть и бросить в разные корзины. Одни в ту, где написано «Paris», другие туда, где «Province». Надо спешить, успеть, чтобы перехватить следующий ящик, не то он повернется на своих цепях и уедет с товаром наверх. Машина…[44][45]
Ползут ящики с утра до вечера, а потом ночью, во сне, в полусне — всегда. Ползут по старым письмам, которые он перечитывает, по «Чертополоху», по стенным рекламам метро…
Жилец забеспокоился, зашевелил усами, задвигал бровями — открыл глаза.
Заботливо оглядел комнату. Заметил, что наволочка на подушке грязновата, вывернул ее на другую сторону, посмотрел в окошко на глухую стену, прямо на трубу с флюгером, там, наверху, подумал, надел пальто, поднял воротник, чтоб спрятать шитье мундира, и спустился вниз.
Через окошечко бюро выглянула маслено-расчесанная голова кассирши и уставилась белыми глазами на красные лампасы, видневшиеся из-под пальто.
Жилец, обыкновенно втянув голову в плечи, старался поскорее пройти мимо, но на этот раз он подошел и долго и сбивчиво стал толковать, что он сейчас вернется и если в его отсутствие кто-нибудь зайдет — один господин или двое, или даже господин с дамой, — наверно кто-нибудь зайдет, — то пусть они подождут.
Кассирша отвечала, что все поняла и повторила отчетливо и очень громко, как говорят с глуховатыми либо с глуповатыми.
Жилец скоро вернулся с пакетиком.
— Никого не было?
— Никого.
Постоял, пожевал губами, словно не верил.
Поднявшись к себе, развернул из пакетика хлебец и кусочек сыру и торопливо съел, поглядывая на дверь, и долго потом счищал крошки с мундира.
Потом опять сел в свое кресло, и опять поплыли ящики. Может быть, все-таки придет полковник. Если нашел службу и занят, так зайдет вечером. Пойдем в кафе, посидим, потолкуем. Наверное, придет.
Ящики приостановились и поплыли снова.
Потом заговорили французские голоса, громкие и сердитые, о каком-то пакете, попавшем не в ту корзину, заныли простреленное плечо и контуженное колено. Ящики остановились, и сон упал глубже — в накуренную большую комнату с огромным золоченым зеркалом. У людей, сидевших в ней, были внимательные и вежливые лица, блестели через табачный дым нашивки, галуны и пуговицы. Кто-то говорил ему:
- Предыдущая
- 16/120
- Следующая