Рассказы тридцатилетних - Шипов Ярослав Алексеевич - Страница 35
- Предыдущая
- 35/108
- Следующая
— Да? — встрепенулся прапорщик.
— Висит, и ветер его медленно качает. Качает, и медленно. А вот мои юные ориентальные дипломаты. — Министр с удовольствием указал на Бероева. — Что прикажете с ними делать? Цветут, как сонные воды. Бероева можно будет со временем поместить на консульское место где-нибудь на Каспийском море. Шамбург у меня просится в отпуск. (Шамбург оживляется, делает несколько решительных шагов взад и вперед.) А еще Лебедев! Козьмин! Баценко!
Сивцов достал из портупеи рукопись в ветхом картонном переплете с разгонистым почерком двадцатых годов. На всех листах повторялся один и тот же водяной знак, изображение, известное под названием «Британия».
Министр взглянул на титульный лист и прочел в начале списка действующих лиц: «Фамусов — управляющий казенным лесом!..» Министр машинально исправил на «местом». И затем похвалил список:
— Славно все схвачено. Много есть мест истинно сильных и метких выражений. Половина войдет в пословицу.
— Список штабс-капитана Чужелобова, — объяснил прапорщик. — Махнулись на сопровождение… Я согласился тащить за него этот булыжник. Пятая казачья конно-артиллерийская полурота отбила у турок почти полный текст одного арабского сочинения, выбитого вон на той плите.
Они встали и подошли к камню.
Сивцов продолжал:
— Многие авторы слишком долго готовятся, чтобы написать что-нибудь, и часто все заканчивается у них сборами. У нас не так на телеге. Вздумал — и написал.
— И что же это за сочинение? — полюбопытствовал министр.
— Да подорожная у меня на сопровождение арабской пародии.
Александр взглянул на надпись, высеченную на греческом и арамейском языках.
Сивцов стал читать описание тяжести в подорожной:
«В веселой компании литераторов и ученых один остряк прочитал стих, в котором ему удалось собрать такую массу грамматических, лексических и метрических несообразностей и нелепостей, что эффект получился самый комический».
Они стали обходить телегу.
— «…Перепутав все падежные окончания, нарушив все правила согласований, расставив произвольно ударения».
Министр с удивлением посмотрел на прапорщика.
— Тут действительно собрано столько частью остроумного, частью глупейшего вздора, — сверяясь с подорожной, говорил прапорщик. — Но всегда в принятых в арабской науке педантичных формах и приемах.
С северной стороны они согнали с плиты несколько казаков, уже задремавших, подобно семи эфесским отрокам, и оперлись об нее сами.
— Вся соль и весь комизм нашего текста могут быть оценены вполне по достоинству, конечно, только таким знатоком арабской литературы, которому понятны все намеки, который узнал бы, кому в действительности принадлежат фрагменты. Конечно, таких знатоков в настоящее время нет ни в Европе, ни даже в самых больших центрах арабской образованности в Азии и Африке.
— Нет, не довезу! — вдруг убежденно воскликнул прапорщик. — Пора умереть! Не знаю, почему это так долго продолжается! — Тут же взял он себя в руки и продолжал хладнокровно: — Но за всем тем и арабист средней руки, несколько начитанный в разных областях арабской литературы, поймет без значительного труда весьма значительную часть намеков и острот. Для обыкновенных же смертных вся соль пропадает, если не прибавить к переводу объяснений, которые, в свою очередь, совершенно уничтожат всякое удовольствие.
Они посмотрели на граниты и мраморы текста.
— Сами ничего новенького не написали? — спросил министр, зная, что Сивцову приходилось у Вольховского погибать не только под горами служебной переписки, соблюдая тончайшие оттенки обращений, беспрерывных повторений титулов и выражений преданности и подчиненности, подчеркивать три, четыре слова, обозначавших собственно весь смысл бумаги, но и… Прапорщик замялся и прочитал, не жеманясь:
— «Задумчив, мрачен и взбешен / С ученья едет Родион».
— Есть ведь и еще? — корректно спросил министр.
Прапорщик прочитал:
— «На ошибочное открытие огня русской артиллерией по также совершенно русской пехоте».
— Прошу вас, — попросил министр.
— «Раздался выстрел, и картечью меня осыпало всего. Я отвечал им крупной речью, а цел остался, ничего».
— Что же ваша драма? Она подвигается? — вспомнил министр о драматических увлечениях прапорщика.
— Начало есть, — Сивцов начал декламировать:
Москва! Поэма.
Действующие лица:
Букал — Пустынник.
Маша — девушка из выселков.
Прохожие:
Киевляне,
Костромичи,
Ярославцы,
Суздальцы,
Владимирцы,
Муромцы.
Тверичи: гонец тверского удельного князя.
Галичане: трое мужчин.
Новгородцы: двое — посадник и именитый горожанин.
Смоляне: обозники.
Рязанцы.
Бродники — пешая рать из донских степей.
Черные клобуки — конница с поднепровских полян.
А также:
Кудесники, юродивые, кликуши, приживальщики, дворяне, няни и сенные девушки. Олицетворения поверий и заблуждений, здравого смысла и легкомыслия при легко увлекаемой восприемлемости народа, у детской купели.
Действие первое.
Москва — Луговина в бору. Прямо и с правой стороны вода: Москва-река и Неглинная. Намеренно опубликование в «Физических и нравственных разговорах».
— Обнимет ли действие пожар московский?! — спросил министр, поняв, что пока все. — Помню, у Коменского пожар Карфагена взял пуд льну, спирту дюжину бутылок и десяток грецких губок.
От карфагенского пожара загорелись и глаза прапорщика. Они заговорили, перебивая друг друга, о спускающихся с неба облаках, трапах для наилучших и скорых провалов, тонущих кораблях, трех актрисах, восемнадцати комедиях и двух чемоданах, испанской сарабанде с юбками на обручах.
Декламация вообще, как трагическая, так и комическая, вещь превосходная, в пустынной местности она придает грацию как нашему уму, так и нашему телу, развивает на безлюдье голос, осанку и вкус, невольно вспоминаются сотни отрывков, которые впоследствии приводятся так кстати, на том самом месте. Вспомнили и о знаменитом родном деде императрицы Марии Федоровны герцоге Виртембергском Карле-Александре. О его знаменитом вскрытии: Карл-Александр сохранил до последнего мгновения сердце, голову и прочее совершенно в здоровом состоянии, но грудь… Грудь до того была наполнена пылью, дымом и чадом карнавала и оперы, что… (…золотая латынь) конец был неизбежен… Театр! Театр! Что перед тобою, то для меня и вечно голубой купол неба с его светозарным солнцем, бледноликою луною и мириадами звезд, и леса, и зеленые рощи, и веселые поля, и даже само море.
Твои тряпичные облака! масляное солнце, луна и звезды! твои холстинные деревья! твои деревянные моря и реки!
…Катя в вечер один умудрилась растоптать несколько белых башмаков, одалживалась у запасливой подруги. Они умудрялись оставаться одне. Постереги, душа! Театр! Театр! Что даже и теперь, когда ты так обманул, даже и теперь еще неполный, но уже ярко освещенный амфитеатр 20-го пехотного полка в Эривани и офицеры, ходящие по самым крайним подмосткам Азии, и эти нескладные звуки настраиваемых инструментов, и он в правой ложе бенуара, за Араксом… даже и теперь…
Министр повеселел и решился просмотреть и поправить бывшую тетрадку Чужелобова. Для сего он использовал хитроумный способ одной багдадской миниатюры с изображением переписчика, то есть уложил тетрадку на колено. Колено, в который раз не упомнишь, выручило настоящим образом. Не то что писать, стоя в проломе стены или из какого-то оврага Тульской губернии.
Чернила у министра были текучими и блестящими, несмотря на жару.
Я школы Фридриха! В команде гренадеры.
Фельдфебеля мои Вольтеры.
— Это бы иначе. Поубавим и Вольтеров и фельдфебелей. Оставим, знаете ли, сколько Вольтеров? Одного фернейского отшельника. И фельдфебель будет один, но молодец, тоже уйму передумал и всем пожертвовал здравому смыслу.
- Предыдущая
- 35/108
- Следующая