Рассказы тридцатилетних - Шипов Ярослав Алексеевич - Страница 58
- Предыдущая
- 58/108
- Следующая
Боборыкин и Пантелеев собрали всех оставшихся, распределили по дворам, и вышло, что на каждый двор приходится по два, а то и три человека.
Гришук не отходил от конюха и попал с ним в один двор. Они разместились возле заднего плетня на какой-то колоде. Дядя Пантелеев опять покуривал, поцыкивал слюной в желтый от коровьей мочи снег, изредка оценивающе и зорко глядел сквозь щели плетня на пажить и молчал. Гришук сидел рядом, сжимая в руках даденную Кузькой палку, и все думал, как, наверное, негоже убивать собак, если Филька еще с того раза помнит и ругается. Сам он много раз видел, как режут овец, колют свиней; и ничего, не страшно вовсе. Вообще-то немножко страшновато, что и говорить, но больше жалость берет; а тут он не знал даже, что и думать. Может, и вправду Филька дурил, потому что выпимши? Он такой, он все может, вон тетя Маня, жена, рассказывала, что не успевает его из всяких историй вытаскивать… Но все, чувствовал он, было сложнее; на собак он уже почти не злился — в самом деле, ну их к черту, этих шатох — и уже начал втайне надеяться, что из такой затеи взрослых ничего не выйдет.
В соседних дворах после окриков старших говор мало-помалу стихал, переходил в несвязные шорохи, еще тишал, но истинной тишины, казалось Гришуку, не наступало; напротив, по мере того, как умолкали бубнящие что-то голоса, возбужденные переклики, кое-где смех — по мере этого в начинавшейся, ожидающей, подчеркнутой редкой неосторожной возней тишине стало наконец проявляться, копиться в самом воздухе то не определенное томительно-возбужденное напряжение, исходящее от молчания трех десятков спрятавшихся людей: и еще совсем малоопытных, чей азарт будто бы пока не выходил за пределы условностей игры, и людей поживших, видавших виды, чья цель была теперь в том, чтобы сделать поскорее это не совсем приятное и хлопотливое, но нужное, по общему признанию, всем дело — сделать и пойти домой отдыхать. Все они, наверное, и думали по-разному, и желали разного; но недавно происшедшее с мальчуганом Перевязовых и облетевшая вслед за тем все село весть, что собаки, мол, обнаглели вконец и уже и проходу никому не дают, и что здесь надо обязательно сделать что-то, иначе потом поздно будет — все это заставило их сначала собраться вместе, посудачить, покурить, посмотреть, как это все делаться будет; а затем, волей или неволей, от стыда ли, что их считают здесь не у дел, или от вдруг возникшей охоты попробовать — взять, как семь лет назад, в руки вилы, палки потолще, штыковые лопаты, железные, кованные в кузне крючки для дерганья сена и прочее дреколье, встать за разинутыми в нервной зевоте воротами и ждать; а потом бить их, попавшихся…
Гришук не знал ничего этого, он только сидел, ждал. Не тишина, а молчание затаилось по всему концу; и он, смутно чувствуя суть этого расплывшегося во всем возбуждения, угрозы, неуверенности и злорадства, наконец понял, что все это вместе называется засадой. Он и не знал даже, как можно представить себе картину предстоящего; но от всего уже виденного и слышанного сегодня ему стало неуютно и тоскливо, как у чужих в долгих гостях; потянуло домой, в его теплую тишину, к коту на ходиках, к ветеринарному запаху отцовского рабочего халата… Но дело уже началось, пошло своим неведомым чередом, выйти из которого казалось ему теперь невозможным, и он вместе с другими людьми сидел, ждал, и все надеялся, что ничего не будет.
Они сидели минут пятнадцать, а может быть, и больше, никто не знал — сколько; и тут конюх, заглянув очередной раз в щели плетня, вдруг замер, а в соседнем дворе средь общей тишины кто-то, не выдержав, крикнул: «Вона!.. Собаки — во-о-на!..» У Гришука екнуло внутри, он торопливо подобрался к плетню, прижался к влажным прутьям лицом, стараясь поймать в щели серый размытый горизонт и этих, уже появившихся, как крикнули, собак. Он нашел скотомогильник и сразу понял, что там происходит нечто, что будто бы сам воздух, сам оттепельный день пришел там в движенье. Он увидел что-то мелькнувшее раз-другой сбоку и сзади гребня и тут же догадался, что ребята уже дошли туда и выпугивают собак; и, словно в подтверждение, оттуда донеслось следом друг за другом два ружейных выстрела, приглушенных сырым воздухом, нечетких, но пугающих. Гришук, суетясь и сердясь на самого себя, выломал прут, щель стала совсем широкая.
Он отчетливо увидел, как из-за глиняного, в белых потеках, отвала траншеи выскочило несколько собак и, не останавливаясь, высоко вскидывая лапы, запрыгали по глубокому, нетронутому в низине настом снегу в сторону задов, к ним; и тут же в той стороне над отвалом вспухнул белый дымок, донесся уже более ясный, будто там шар лопнул, звук выстрела, и вороны, поднявшиеся из траншеи при появлении людей, с тревожными криками, пикируя к земле и беспорядочно взмахивая крыльями, рассеялись над степью.
Собак было десять-двенадцать, они бежали растянутой стаей — как раз к копешке, где сидел Васька Котях, только чуть правее. Стаю вела Волна, двигалась медленно, словно нехотя, изредка приостанавливалась и поворачивала голову к скотомогильнику. Остальные трусили следом, всяк по-своему, еще не напуганные как следует — лишь бы отвязаться от преследовавших… Гришук облизнул пересохшие губы, подался еще ближе к плетню: сзади, неподалеку от Волны, чуть припадая на свою криво сросшуюся лапу, бежал Лютый, подобрав хвост и согнувшись, словно ожидая удара в спину. И другие собаки тоже поджимали хвосты и пригибали виновато и угрюмо головы; но то, что так делал сильный, умный и так всегда уверенный в себе Лютый, настораживало, придавало всему свою, особую, значимость и угрозу.
Слева от скотомогильника высыпала на пажить ребятня, и теперь оттуда стали слышны крики, свист и улюлюканье, слабое разноголосье. Наверх гребня вылез, отставив от себя ружье, Понырин, повертел головой и торопливо припал к земле. Пыхнул дымок, докатившись до дворов звуком, картечь черканула снег возле черной с желтыми подпалинами собаки. Было странно, но он вроде бы попал. Собака, словно подстегнутая, рванулась было вперед и потом сразу отстала от товарок, запрыгала тяжелее, неровнее, с каким-то неестественным, больным даже на вид прискоком, забирая влево. Из-за сарая, справа от Гришука, грянул разрозненный торжествующий крик, и тут же Пантелеев, взбеленившись и ругаясь самыми последними словами, кинулся к той стенке, к крикунам…
Понырин там выстрелил опять — б-пах! Потом еще раз, но все никак не мог попасть в отставшую; и наконец встал, отряхнулся и двинулся, тяжело переваливаясь в снегу, вслед за собаками.
Эти выстрелы и неожиданная немощь товарки совсем встревожили стаю, но скорости они по-прежнему не прибавляли, будто не зная, куда убегать. Угрюмо насторожился Лютый. Он тоже с натугой поворачивал свою лобастую голову назад, к Понырину, что плелся глубоким снегом и на вид был пока не опасен; и совсем не чуял, что приближается к погибели своей, к копешке, где сидит мнительный и молчаливый, редко промахивающийся Котях со своей малокалиберной. Гришук застыл, глядя на Лютого и давно уже забыв обиды свои на стаю — лишь бы Васька промахнулся…
Село совсем притихло, затаилось, оградившись с задов плетнями, сараями, покосившимся горбылем заборов; немели разинутые рты ворот и дверей, ждали равнодушно; и в этом молчанье, в сером дне трусили по полю, проваливаясь в снег, собаки, будто под замахнувшейся неумолимой рукой пригнув головы, бежали ничьи, бесхозные и всем чужие, догоняемые серой мешковатой смертью, с виду не опасной, но потому такой неотвратимой в упорстве и равнодушии своем, что они, кажется, даже повизгивали в покорном страхе, в предчувствии худшего…
Сначала Гришук подумал, что это ему просто кажется; но затем явственно, несмотря на отдаленность, услышал он, как прерывисто, на бегу, скулит какой-то пес — на одной ноте, по-щенячьи беззащитно, чувствуя, как замыкается круг глухой неизведанной тишины и, кажется, смерти. Вдруг заскулила еще одна собака, потом другая затянула тонко и жалобно, приостановившись и подняв к небу морду, точно принюхиваясь в тоске к опасности, исходящей со всех сторон. Короткий нервный скулеж возник на пажити, потянулся в небо, скорбный; и такая обреченность, такая тоска слышалась в этих глухих, будто из самой земли вышедших звуках, такая ребячья боязнь перед окружающей их неизвестностью, творимой судейской жестокостью людей сзади и тех — чуяли и слышали они, — что ждут их впереди, что Гришук задрожал, заволновался, заметался у плетня и вдруг встал и пошел, сам не понимая зачем, к воротам.
- Предыдущая
- 58/108
- Следующая