Вера, Надежда, Любовь - Ершов Николай Михайлович - Страница 23
- Предыдущая
- 23/52
- Следующая
Тарутин сам открыл ей дверь.
— Заходите с мужем как-нибудь на досуге. Все-таки бывшие соседи…
Надежда не обернулась.
Вернувшись, Тарутин упал в кресло. Папироса в пепельнице еще дымила. С золотым мундштуком… Этой женщине пальца в рот не клади! Она улыбается, но она не ангел. Отнюдь!
Вошел Карякин.
— Виноват, Иван Спиридонович. Я за классным журналом.
— Сядьте! — повелел директор.
Вошла тетя Нюра с ведром и щеткой.
— Сядьте! — приказал директор и ей.
Сидя на диване, Карякин и тетя Нюра переглянулись.
В Тарутине проснулся стратег. Свет истины осветил ему перспективу: проработочной кампании не миновать. Но прорабатывать будут его, а не девчонку эту, не Любу! Дела! Было еще не поздно сделать встречный ход — признать ошибки. Но не сейчас, конечно, не в эту минуту, поспешностью можно напортить. Надо сделать это при всех, чтобы был резонанс.
Тарутин скосил глаз на пепельницу. Затем он сделал движение погасить дымящий окурок, но лишь переставил пепельницу в другой край стола. Карякин и тетя Нюра, сидевшие с немым вопросом, никакого ответа не получили.
— Ничего, ничего, — сказал Тарутин. — Это я так…
XI. ПЕСНЯ ИЗ-ЗА РЕКИ
«Голубушка милая, что сделалось с твоим сердцем?» Люба теперь и сама не могла бы уже сказать, с которой поры этот вопрос ей слышался. Казалось, человек, о каком она думала, заглядывал ей в лицо. Взгляд его был внимателен и глубок. В словах его был не вопрос, а только нежность одна и одно удивление: «Что за свет в тебе?»
«Ты не такая, как прежде! — слышался Любе шепот. — Ты совсем иная. Ты новая!» И тотчас же следом являлся на память томительный вздох певца: «О, если б навеки так было!»
Так было в мыслях у Любы. Она все придумала. Сердце ее было исполнено ожидания, вот она и придумала…
«Голубушка милая, — скажем Любе и мы, раз уж никто ей такого не говорил. — Что сделалось с твоим сердцем? Широкое зарево освещает тебя. Этот свет делает тебя не такой, какой ты была до того. Ручеек, катясь с горы, бурлил, петлял, срывался с уступов и разбивался в брызги. Теперь он достиг долины — области жизни, где происходит слияние вод. Ты совсем иная, ты новая. Поток двинулся вширь. Напор половодья — вот что в нем. О, если б навеки так было!»
Люба долго не могла уснуть в ту ночь.
«Ты влюбилась в него!»
Еще тогда она внутренне ахнула вместе с Надеждой: неужто правда?
Надежда сказала нехорошо: она как бы уличила Любу. «Да, да! да! Он лучше! Он умнее, он благороднее!» Любе не надо было кричать, стыдно, что она кричала. Как будто на нетерпимость сестры можно было ответить лишь тем же.
Худо ли, хорошо ли, важный разговор состоялся. Чувству нужно себя назвать, чтобы оформиться.
Тридцатого апреля в воскресенье Люба проснулась от неясного толчка изнутри. Солнце ударило ей в глаза. Праздничное радио отчетливо слышно было из-за реки. Гомонили птицы. Люба глянула в окно: ну и ну! Молоденькая березка под окном вот-вот готова была распустить почки.
Березку эту посадила Вера. Сестра пришла на память без тоски, боль улеглась. Еще вчера эта боль мучила Любу, а нынче она улеглась, будто не ночь прошла, а прошел год. С радостным ожиданием Люба подумала: «Что-то случилось». Она не стала напрягать память, чтобы понять, что же произошло. Она знала: придет само.
Люба весело застелила постель, умылась и причесала волосы. Не находилась никак новая лента в косу. Где только Люба ни искала эту ленту — нет и нет. Наверное, в коробке с пуговицами. Люба открыла сундук и, как всегда это делала, уперлась головой в крышку, чтобы крышка не падала. Вдруг волна захлестнула ее всю. «Влюбилась!» — вспомнила она. Вон что, оказывается, произошло!
Люба замерла, чтобы переждать волну. Но последовала вторая, последовала третья, еще несколько волн подряд, и все без убыли, все с нарастанием. Так, застигнутая этим приливом, Люба долго стояла в неудобной и странной позе, упершись головой в сундук.
Прилив оставил после себя чистоту утра, свет и простор. Хотелось не петь, нет. И не лететь на крыльях. Хотелось поесть как следует. Молока ли с хлебом, щей ли — что найдется. Люба так и сделала.
Матери дома не было, старух не было тоже. Они могли уйти в церковь. Но Иванихина шаль с бахромой висела в шкафу. «На огород пошли», — догадалась Люба. Без всякой вчерашней гордости Люба примерила новые туфли, которые оставила Надежда. Туфли были очень ловки на ноге и как раз впору Любе. Затем она надела платье в горошек и отправилась к матери на огород.
Грязи уже не было. Тротуары высохли и были чисто выметены к празднику. Было совсем тепло. Люба шла легко в новых туфлях на венском каблуке, с новой лентой в косе и в лучшем своем платье в горошек. Она шла по весенней улице и несла в себе полное сердце радости. А на плече она несла лопату…
Ей сказали: «Что ты! Что ты! Разве можно в новых туфлях и в новом платье копать огород!» Она послушалась, согласилась, что это действительно неразумно. Люба взяла лопату и двинулась в обратный путь по тем же празднично выметенным тротуарам, с тем же высоким покоем и с сердцем, полным радости.
Сознание богатства не оставляло ее весь день. В этот день Люба делала уборку в чулане, стирала, переделала уйму дел. Потом к восьми часам она пошла на праздничный вечер в школу. Она не стыдилась старенького пальто. Богачи таких пустяков не стыдятся.
Любе было на вечере хорошо. Вера Владимировна делала доклад о Первом мая. Люба с большим вниманием отнеслась к росту поголовья рогатого скота в сравнении с 1913 годом, к прогрессирующей добыче угля в единицах условного топлива, а также к производству тракторов в пересчете на пятнадцатисильные. Потом показывали постановку «Ревизор». Люба и к этому отнеслась благосклонно. Она охотно аплодировала даже Симе, которая играла Марью Антоновну очень ненатурально и поминутно забывала текст. Во время танцев под радиолу один гость из шефской воинской части пригласил Любу на танец липси. Она очень легко поняла этот танец, танцевала совсем не плохо, а когда танец кончился, гость из шефской части поцеловал ей руку, как даме. Люба и бровью не повела.
На другой день мать со старухами опять пошла на огород. Люба включила репродуктор на полную громкость и взялась за дело. Она слушала Москву — как там на Красной площади шли войска, гремела музыка, как шумела людская река, а сама в это время повторяла химию. Глубоко в ней самой покоилось что-то другое, главное. Время от времени оно как бы поднимало голову. У Любы замирало в груди, как на качелях при сильном взмахе. Люба закрывала глаза и делала усилие помещать этому покоящемуся в ней большому существу встать во весь рост. Существо покорно укладывалось. Оно лежало смирно, но присутствие его не забывалось.
Второго мая был такой же ясный и теплый денек. Верина березка перед окном стояла уже зеленая. Люба сидела на крыльце уравновешенная и простая. По улицам ходила гармонь. Любиного всеприятия хватало на все — и на бесстыдство целовавшихся тут же на улице и на вдумчивое целомудрие других, которые томились и никак на такой шаг не могли решиться. Иные скверно ругались и горланили «Шумел камыш». А иные шли и молчали, усталые, с кепками набекрень, с мыслями набекрень. Здесь, на кривых улицах старого городка, оглашенное петухами и собаками, ходило похмелье второго дня мая, когда нет уже голоса петь, а душа все рвется.
Над похмельем стояла прохладная синева небес. За сараями и заборами — стоило только выйти к реке — открывались пространства земли, которую только чувство и только высокое чувство могло охватить всю — так земля была велика.
Не это ли высокое чувство и есть то большое и доброе существо, что живет в каждом русском? Оно живет в нас и ничем себя не обнаруживает до поры. Мы и водку пьем, и обижаем друг друга, и показываем кому-то кузькину мать. Но вдруг повеет однажды чувством Родины, и прочь мелочность, вон из души! Как будто солнце поднимется заново. И станет удивительно как просторно, удивительно как высоко! О Россия!
- Предыдущая
- 23/52
- Следующая