Коллекционер - Фаулз Джон Роберт - Страница 13
- Предыдущая
- 13/63
- Следующая
– Они мертвые, – говорит. И странно так смотрит, сбоку. – Не только эти. Вообще все фотографии. Когда рисуешь что-нибудь, оно живет. А когда фотографируешь, умирает.
Как музыка на пластинке, говорю.
– Да, засыхает и умирает.
Я было собрался спорить, а она говорит:
– Но эти снимки удачны. Насколько могут быть удачны снимки.
Помолчали немного. Я сказал, мне хотелось бы вас сфотографировать.
– Зачем?
Ну, вы, как говорится, фотогеничны.
Она глаза опустила. Потом говорит:
– Хорошо. Если вам так хочется. Завтра.
Это меня ужасно взволновало. Все изменилось. Дела шли на лад. Тут я решил, что пора ей уже отправляться вниз. Она и не возразила ничего, только плечами пожала, дала мне заклеить ей рот, и все прошло хорошо, как и раньше.
Ну, когда мы спустились, ей захотелось чаю (она меня упросила купить ей особый, китайский). Я отклеил пластырь, и она вышла в наружный подвал (со связанными руками) и посмотрела, где я готовил ей еду и всякое такое. Мы не разговаривали. Было хорошо. Чайник, закипающий на плите, и она здесь, рядом. Конечно, я не спускал с нее глаз. Когда чай был готов, я спросил, кто будет за матушку, я?
– Ужасающее выражение!
Чего в нем такого ужасного?
– Оно – как те ваши дикие утки. Мещанское, устаревшее, мертвое, оно... Оно затхлое и тупое и ничего не выражает. Неужели вы сами не чувствуете? Почему просто не спросить, кто будет разливать чай?
Тогда лучше вы будьте за матушку.
И так странно, она улыбнулась, вроде вот-вот рассмеется, но вдруг отвернулась и ушла к себе в комнату, я за ней, с подносом. Она налила чай в чашки, но видно было, чем-то я ее рассердил. На меня и не глядит.
Я не хотел вас обидеть, говорю.
– Я о своих подумала. Вряд ли они сейчас могут пить вкусный чай и улыбаться друг другу.
Всего четыре недели, говорю.
– Не нужно напоминать мне об этом!
Ну, типично по-женски. Непредсказуема. То улыбается, то злобится.
Вдруг говорит:
– Вы отвратительны. И я с вами становлюсь такой же отвратительной.
Это ненадолго.
Тут она такое сказала, я и не слышал никогда, чтобы женщина такое сказала. Меня прямо передернуло.
Я ей говорю, мол, не люблю таких выражений. Это отвратительно.
Тогда она повторила еще раз, да криком. Иногда просто невозможно было уследить за сменой ее настроений.
На следующее утро она была в норме, хоть и не подумала извиниться. Ну, и две вазы, которые у нее в комнате стояли, валялись разбитые на ступеньках, когда я открыл дверь. Как всегда, когда я вошел с завтраком, она уже встала и ждала меня.
Ну, перво-наперво ей потребовалось узнать, разрешу я ей увидеть дневной свет или нет. Я сказал, мол, на улице все равно дождь.
– Почему бы мне не выйти в тот, другой подвал и не походить там. Мне нужно хоть немного двигаться.
Мы здорово поспорили. Ну, в конце концов договорились, что, если ей так надо там ходить именно днем, придется рот ей заклеивать. Я не мог рисковать, вдруг кто-нибудь окажется позади дома... Вряд ли такое могло случиться, и ворота в сад, и ворота к гаражу всегда были на запоре. Но ночью достаточно было бы связанных рук. Сказал ей, не могу обещать, что разрешу принимать ванну чаще чем раз в неделю. И никакого дневного света. Думал, она снова надуется, но она, видно, поняла, что дуйся не дуйся, ничего не получится; так что пришлось ей принять мои условия.
Может быть, я был с ней слишком строг. Погрешность была в сторону строгости. Но приходилось соблюдать осторожность. Например, к концу недели, в выходные, движение по дороге усиливалось. Было больше машин, особенно в хорошую погоду, каждые шесть минут проезжала машина. Часто, проезжая мимо дома, замедляли ход, возвращались, чтоб рассмотреть получше, у некоторых даже хватало нахальства просунуть фотоаппарат сквозь решетку ворот и фотографировать. Так что в выходные я вообще ее из комнаты не выпускал.
Как-то раз я только-только выехал из ворот, собирался в Луис, какой-то человек – тоже в машине – меня остановил. Не я ли – хозяин этого дома? Такой ужасно культурный, ни слова не разберешь, будто у него слива в глотке застряла, из тех, у кого мохнатая лапа имеется там, наверху. И пошел распространяться про этот дом и что он пишет статью в журнал, и чтоб я разрешил ему тут пофотографировать, и особенно снять тайную молельню.
Нет тут никакой молельни, говорю.
– Но, мой милый, это же фантастика! Молельня упоминается в истории графства! В десятках книг!
А, вы имеете в виду тот старый подвал, говорю, вроде до меня только дошло. Он завален. Замурован.
– Но это же исторический памятник, охраняемый государством. Вы не имеете права.
Я говорю, ну она же никуда не делась, просто ее теперь не видно. Это сделали еще до меня.
Тогда ему понадобилось осмотреть дом внутри. Я сказал, что очень спешу. Он еще раз приедет, пусть я назначу день. Ну, я не согласился. Сказал, не могу, очень много просьб поступает. А он все пристает, все вынюхивает, даже пригрозил, что получит от Общества охраны исторических памятников (есть и такое общество?) ордер на осмотр, они, мол, его поддержат, да так распалился, грозный такой и в то же время хитрый, скользкий какой-то. Ну, в конце концов он уехал. Это все, конечно, был чистый блеф, но приходится и такое принимать в расчет.
В тот вечер я сделал несколько снимков. Совсем обычных, как она сидит и читает. Очень хорошо получилось.
Примерно тогда же она нарисовала мой портрет, в порядке обмена любезностями. Пришлось сидеть в кресле и смотреть в угол. Полчаса просидел, а она рисунок порвала, я и остановить ее не успел. (Она часто рисунки рвала, думаю, сказывалась ее художественная натура.) А мне бы понравилось, говорю. Ну, она даже не ответила, только сказала:
– Не двигайтесь.
Время от времени говорила что-нибудь. Большей частью замечания личного характера.
– Вас очень трудно передать. Вы безлики. Все черты неопределенные. Я не имею в виду вас лично, я говорю о вас лишь как об изображаемом предмете.
Потом говорит:
– Вы не некрасивы, но у вас мимика неприятная и некоторые черты... Хуже всего нижняя губа. Она вас выдает.
Я потом наверху долго на себя в зеркало смотрел, но так и не понял, что она хотела сказать.
Иногда вдруг задаст вопрос – как гром с ясного неба:
– А вы верите в Бога?
Не очень.
– Да или нет?
Не думаю об этом. Не вижу, какое это может иметь значение.
– Это вы заперты в подвале, – говорит.
А вы верите? – спрашиваю.
– Конечно. Я же – существо одушевленное.
Я хотел продолжить разговор, только она сказала, хватит болтать.
Жаловалась на свет:
– Все из-за искусственного освещения. Не могу рисовать при нем. Оно лжет.
Я знал, к чему она подбирается, и рта не раскрыл. Потом опять, может, и не в тот раз, когда она меня в первый раз рисовала, не помню точно, в какой день, вдруг заявляет:
– Повезло вам, что вы своих родителей не знали. Мои не разошлись только из-за сестры и меня.
Откуда вы знаете?
– Мама мне говорила. И отец тоже. Мать ведь у меня дрянь. Сварливая, претенциозная мещанка. И пьет к тому же.
Слышал, говорю.
– Никого нельзя было в дом пригласить.
Мало приятного, говорю.
Она быстро на меня взглянула, но я сказал это вовсе не саркастически. Рассказал ей, что мой отец пил, и про мать тоже.
– Мой отец – человек слабый, безвольный, хоть я его очень люблю. Знаете, что он мне как-то сказал? Сказал, не могу понять, как у таких плохих родителей могли вырасти такие чудесные дочки. На самом деле он, конечно, имел в виду сестру, а не меня. Она по-настоящему умная и способная.
Это вы по-настоящему умная и способная. Ведь это вы получили повышенную стипендию.
– Я – просто хороший рисовальщик, – говорит. – Я могла бы стать способным художником, но великий художник из меня никогда не выйдет. Во всяком случае, я так считаю.
Кто может сказать наверняка?
- Предыдущая
- 13/63
- Следующая