Нора (сборник) - Азольский Анатолий - Страница 54
- Предыдущая
- 54/95
- Следующая
Кто такой Веденяпин — поди узнай, за всеми не уследишь, разговоры же Германа Никитича крутились вокруг дачного домика и участка, который ему не удавалось приобрести, несмотря на все старания, но в феврале впервые появилось в беседах его слово “побег”, и встревоженный Патрикеев ударил в колокола, звон дошел до ушей начальства, был ими услышан, и Вениамин сумрачно заявил: Герман Никитич Малышев дописывает книгу под условным названием “Побеги. Социокультурный феномен”, что, конечно, симптоматично, что, разумеется, является так называемой фрейдистской оговоркой, — таково, друг Патрикеев, мнение руководства, но, кажется, о реальном побеге на Запад Герман Никитич пока не помышляет.
— Пока! — наставительно произнес Вениамин и поднял указательный палец, как бы призывая друга Патрикеева к бдительности.
Тайны из своей книги Малышев не делал, наброски к ней оказались у Патрикеева, и дух у него захватило от прочитанного. Под побегами Герман Никитич понимал неуемную страсть русских людей менять среду обитания, убегать от князей, воевод, помещиков и эксплуататоров вообще в края, далеко от Москвы отстоящие — в Сибирь, на Дон или поближе к Архангельску. Там они обустраивались по-разному: кто сколачивал банды и промышлял разбоем, кто посреди бескрайней тайги сжигал лес и распахивал землю, а кто создавал нечто вроде колхозов, частенько объявляя их (это в 17-м веке-то!) республиками со своей конституцией. Бежали и те, кто страшился наказания за грабежи и убийства, для поимки их посылались специальные команды, был на Руси не только сыск, но и наружное наблюдение, и не в 1894 году берет оно свое начало, а много раньше, чуть ли не с Ивана Калиты, — не организованное еще в какие-либо государственные подразделения, всего лишь по вольному замыслу дьяков, но уже с единой системой опознавания, и словесный портрет тогда же появился.
Занимательна и увлекательна история земли русской! Полная загадок и неизвестных Патрикееву терминов. Величественная и кровавая, пытали всех — и подозреваемых, и доносчиков, ставили на правеж и вздергивали на дыбе, травили ядами и… чего только не было! Патрикеев давно уже обследовал книги в квартире уехавшей в Вюнфсдорф учительницы, с радостью снял с полки том Ключевского, стал заглядывать и в Карамзина. Герману Никитичу он завидовал: надо ж, все эти книги им читаны, поневоле такого человека станешь уважать. И жалеть, потому что в жены взял развратницу, дочь — подленькая и паскудная, того и гляди скоро переспит с каким-нибудь бойким фарцовщиком, и лишь Роман услаждал душу отца, мужская часть семьи часто уединялась и вела беседы на темы, далекие от жизни: о диалектическом материализме, о смысле истории, если таковой вообще был, в чем Герман Никитич сомневался, что и проявлялось подчас в его разговорах по телефону. Однажды подговорили преподавателя, осуществлявшего контроль за ним в пределах института, тот стал названивать ему домой, жаловался на судьбу, намекая на притеснения, но Герман Никитич повздыхал сочувственно и урезонил жалобщика: “Эта страна, этот ректор — как бы от Бога, судьба, которую не отменишь никакими декретами власти…”.
Сам же декретировать что-либо Герман Никитич не собирался. Пописывал и почитывал, а вместе с ним, нередко заглядывая через плечо, почитывал Патрикеев. Слежки за собой объект по-прежнему не чувствовал, во всяком случае никак не реагировал на нее, и всё чаще Патрикееву приходила в голову едкая мысль: не напрасны ли их труды, не пора ли выпускать Германа Никитича на волю, так сказать, не приспело ли время переключаться на настоящих врагов.
9
Твердо глядя в глаза Вениамину, он однажды решительно заявил, что ему надо знать, в чем конкретно подозревается его подопечный, и Вениамин засмущался, нерешительно сказал, что надо испросить разрешения руководства. Ведь, напомнил он, известно, какие сложности бывают, когда решается вопрос о наружном наблюдении. Следовательно, имелись веские причины. Какие — знать не положено, но раз “гегемон Патрикеев” требует, то…
Причины оказались более чем вескими.
Пропал, бесследно исчез документ, который — будь он опубликован на Западе — нанес бы СССР ущерб, не сравнимый даже с кражей чертежей водородной бомбы. Чудовищная по последствиям катастрофа разразилась бы, поток лжи и клеветы хлынул бы на СССР, заливая весь советский народ мутной отравой. Виной всему — наш всероссийский и всесоюзный бардак. В феврале 1956 года, после того как был разоблачен культ личности, а деятельность чекистов поставлена под сомнение, прилепившиеся к Хрущеву интриганы решили покопаться в сверхсекретных архивах. Но поскольку в тот период никто уже никому не доверял, к делу пристегнули студентов Института международных отношений, они и сортировали документы, все по глупости перемешав, и когда через много лет начали розыск самого страшного документа, обнаружился он в архивной описи, которая на вполне законных основаниях выдана была историку Герману Никитичу Малышеву. Тот получил и расписался: семь папок, всё о ссыльных Туруханского края, все дела конца позапрошлого века, но в том-то и дело, что безмозглые студенты ухитрились без внесения в опись сунуть в папки документ, датированный 1916 годом, его-то мог Малышев похитить или снять с него копию.
Совсем запутавшийся Патрикеев спросил, а где же, черт возьми, документ? Может, он уже за кордоном?
Вениамин сокрушенно вздохнул.
— Нет его, пропал… Ищут. В квартире Малышевых его нет, это точно. Но он мог его передать близкому другу, к примеру. На хранение. С последующей передачей на Запад.
Близких друзей у Германа Никитича не было — это уже установили. Но, возможно, в прошлом приятельствовал он с кем-нибудь из тех, кто сейчас переправляет рукописи за рубеж.
Четыре месяца изучали семью — а результат плачевный. Надо было на что-то решаться. Всю неделю прокручивали записи телефонных разговоров Германа Никитича, прихватив заодно и треп Софьи Владиленовны. Десятки имен, сотни эпизодов, не поддающихся расшифровке.
Решение напрашивалось само: подключить к анализу всех телефонных переговоров человека, хорошо знавшего семью Малышевых. Никакие аналитики на Лубянке не в состоянии распутать этот клубок.
Еще неделю слушали — и человека нашли, Анну Петровну Шершеневу, не очень-то рвавшуюся в гости к Малышевым, ей там мало что интересного виделось, слишком хорошо она их знала, обычно ограничивалась двумя звонками в неделю, потому что была из породы тех женщин, которые только тогда чувствуют себя в жизни уютно, комфортно, когда о таком же комфортном существовании десяти-пятнадцати приятельниц узнают сами. Эти краткие, ни к чему не обязывающие телефонные беседы с ними напоминали обход рачительной хозяйкой квартиры перед сном: газ выключен, дверь заперта, дети спят, муженек уже нырнул под одеяло и — всё в порядке, жизнь продолжается! Жизнь же у Анны Петровны была скучноватой. Сорок лет, как и Софье Владиленовне, но работать не надо, жила Анна Петровна на пенсию за погибшего мужа, летчика-испытателя, родом была из семьи, где книги любили, и кроме чтения их да обзвона подруг ничем производительным она не занималась.
Анну Петровну взял на себя Вениамин. Поведал ей о том, какую ценность для советской науки представляет известный ей доктор исторических наук Герман Никитич Малышев и какие меры надо предпринять, чтоб для этой науки сохранить доброе имя ученого, то есть противостоять проискам, исходящим от пока неизвестных личностей, которые пытаются совратить их общего друга с пути истинного… Анна Петровна все поняла и с увлечением стала прослушивать записи, за голосами стали прозреваться и вырисовываться фамилии и биографии, от наплыва их кружилась голова. Для уточнений требовались визиты Анны Петровны к Малышевым — и в этом она преуспела, как-то незаметно и быстро втерлась в полное доверие, хоть на полчасика да заскакивала в Теплый Стан — к радости Патрикеева: он на свои деньги купил два баллона для мытья стекол, загрязненных промышленным чадом столицы настолько, что наблюдать за Малышевыми становилось каждым днем все труднее. Шершенева быстренько надоумила Софью Владиленовну (да в конце марта не так уж и холодно), две женщины раскрыли окно сперва на кухне, потом в спальне, промыли стекла. Ставшая закадычной подруга чутко схватывала значения пауз и взглядов, то есть того, что недоступно оптике. Доклады ее не давали повода сомневаться: нет, ни Герман Никитич, ни жена его к заграничной жизни не стремились и даже не помышляли покидать Отечество. О побегах же доктор наук мыслил только исторически.
- Предыдущая
- 54/95
- Следующая