Гойя, или Тяжкий путь познания - Фейхтвангер Лион - Страница 108
- Предыдущая
- 108/144
- Следующая
Но он не испытывал того яростного отчаяния, которое обычно так легко нападало на него. Скорее его сковывало грустное, тупое чувство пустоты, сознание безысходного одиночества.
9
Из Сарагосы неожиданно приехала мать утешить Франсиско в горе. Она помянула покойницу добрым словом. В свой первый приезд в Мадрид она с Хосефой не поладила.
Мать приехала одна. Томас, конечно, вызвался ее проводить, и патер Мануэль Байеу тоже. Но она пожалела Франчо: они оба стали бы просить денег, а это сейчас совсем некстати. Другое дело, если бы поехал Мартин Сапатер. Но он, бедняга, совсем расхворался, опять его донимает кашель; на этот раз он кашляет кровью.
Гойя был потрясен. Трезвые слова матери пробудили в нем суеверный страх, он боялся за Мартина. Многие друзья, портреты которых он написал, перестали жить во плоти и жили теперь только в его портретах. Вот и Хосефа тоже умерла. И как раз после того, как он написал ее портрет. Так уж не раз бывало: когда он пишет портрет, всей душой отдаваясь работе, он сокращает срок жизни своей модели. Человек начинает жить в картине, которая отнимает у него дыхание жизни. Он, Франсиско, так же как и Каэтана, приносит несчастье, верно, это-то и связывало его с Каэтаной.
От черных мыслей ему помогло избавиться присутствие рассудительной доньи Энграсии. Старуха была очень крепка, хотя Гойя написал ее портрет, она не думала помирать.
К сожалению, она не выносила своего внука, его сына Хавьера.
— Мальчишка мне не нравится, — сказала она Гойе, как всегда, напрямик. — Он унаследовал все плохое с материнской и все плохое с отцовской стороны: задирает нос, врет и деньгами швыряет. Ты бы с ним поговорил построже, Франчо, — и она привела старую мудрую поговорку: «Al hijo y mulo para el culo — что с сыном, что с ослом разговор один — батогом».
Аристократически изящному Хавьеру неотесанная арагонская бабка тоже не понравилась. Зато друзья Гойи — Агустин, Мигель, Кинтана — наперебой старались угодить матери своего дорогого Франсиско. Дон Мигель предложил Гойе отвезти донью Энграсию во дворец и представить их величествам, дабы сеньора Гойя воочию убедилась, как ценят ее сына король и Мария-Луиза. Но старуха не захотела.
— Мне при дворе не место, — сказала она, — да и тебе, Франчо, тоже. Луком родился — луком, не розой, и помрешь.
Мать долго не прогостила и, несмотря на уговоры сына, настояла, чтобы и в обратный путь ее никто не провожал. Ведь он же приехал в Сарагосу один.
— Старухе все-таки легче, чем глухому, — заявила она.
Перед самым отъездом она дала сыну несколько добрых советов, которые напомнили ему наставления Хосефы: будь разумен, откладывай про черный день, не давай слишком много брату и шурину — жадному воронью.
— Ты ведь можешь отказать им побольше в духовной, — предложила она, — а при жизни я бы ничего к тому, что уже даешь, не прибавляла. Помни, лучше жить незаметно, чем на виду. Не будь заносчив, Пако! Сам видишь, к чему это ведет. «На красивой одежде каждое пятнышко заметно».
Франсиско посадил мать в почтовую карету. Майораль — главный кучер — и форейторы натянули вожжи, крикнули «Macho, macho!» — и, когда коренник не сразу взял, выругались: «Que perro!» Мать выглянула из кареты и, не обращая внимания на их крики, сказала:
— Да хранит тебя дева Мария, Пако!
Франсиско видел чертыханье кучеров, видел благословенье матери, и в его душе они слились воедино. Наконец колымага тронулась, и теперь Гойя знал: навряд ли он еще раз увидит свою старуху мать.
Его задело за живое, что донье Энграсии не пришелся по душе Хавьер. Он по-прежнему любил и баловал сына; все, что Хавьер говорил и делал, нравилось отцу. Хавьер занимал все больше места в его сердце. Мать не права, не может быть, чтобы она была права, мальчик стоит того, чтобы его баловали.
Франсиско написал его портрет; не раз это помогало ему понять человека. Он ничего не упустил, припомнил все недостатки сына, на которые указывала Хосефа, а главное мать, — недостатки, общие, вероятно, с недостатками светского хлыща маркиза де Сан-Адриана. Но он вложил в портрет всю свою любовь к сыну. Он написал молодого фата, но сколько в портрете иронической нежности к этому обаятельному щеголю! Вот он стоит, картинно выставив одну ногу, юноша, еще совсем мальчик; на нем длиннополый, ультрамодный жемчужно-серый фрак, панталоны в обтяжку, высокие черные сапоги. На руках желтые перчатки, в одной руке тросточка и треуголка, другая утопает в вычурном белом кружевном жабо. На жилетке болтаются дорогие брелоки, а у ног стройного, статного молодого человека жеманно примостилась смешная откормленная белая комнатная собачка с красным бантиком. Лицо у юноши продолговатое, на лоб падают золотисто-рыжие завитки, глаза — как у матери, а над длинной верхней губой отцовский мясистый нос. Вся картина утопает в потоке нежного серого света с волшебными перламутровыми переливами.
Когда портрет был закончен, Франсиско стало ясно, что именно Хосефа и мать порицали в Хавьере. Но сам он любил сына таким как он есть, ему даже нравилось, что он рисуется, нравилось его юношеское пристрастие к нарядам и роскоши.
А вот дом, где он жил, великолепно обставленный дом на улице де Сан-Херонимо, ему вдруг опостылел. Элена умерла, Мариано умер, он остался один с Хавьером. Дом и его убранство отслужили, отжили.
Он купил другой, под самым Мадридом, но уже за городом, на берегу Мансанареса, неподалеку от Пуэрта Сеговиа; старое поместительное двухэтажное здание, настоящую загородную виллу — кинту — с большим запущенным участком; Оттуда открывался чудесный вид: с одной стороны на любимую, не раз воспроизведенную им Прадера де Сан-Исидро с широко раскинувшимся над ней милым его сердцу Мадридом, с другой — на горы Гвадаррамы.
Дом он обставил более чем скромно. Заметив, что сыну такая скудость не по вкусу, он усмехнулся и в утешение позволил Хавьеру обставить собственные комнаты со всей роскошью. Он отдал сыну дорогие стулья и кресла, обитые золотой каемкой табуреты из дома на улице де Сан-Херонимо. И большинство картин тоже, себе он оставил тот портрет Каэтаны, что писал не для нее, а для собственного удовольствия. В свои личные просторные комнаты он поставил только самое необходимое, на стены не повесил ничего, хотя его прежняя мастерская была украшена шпалерами и дорогими картинами.
Часами просиживал он, иной раз с хитрой усмешкой, перед этими голыми стенами. Он лелеял мысль расписать их. Он населит их образами из своего мира; его наблюдения, его фантазия будут водить кистью, он не станет считаться ни с какими правилами, кроме своих собственных; и все же этот его внутренний мир будет реальным миром.
Но раньше, чем это осуществить, надо еще многому научиться. Правда, кое до чего он дошел, но это только первая вершина. Подобно путнику, который, взобравшись на первый хребет, видит наконец перед собой всю далекую безоблачную цепь гор, он только теперь, в эту годину бедствий, безумия, глухоты, одиночества, брезжущего сознания, увидел свою истинную цель, отдаленную и очень высокую. В первый раз она смутно предстала перед ним, когда он присутствовал при омерзительном зрелище унижения Пабло Олавиде, и тогда он написал инквизицию, сумасшедший дом и еще несколько небольших картин. Теперь он видел свою цель гораздо яснее: внешний облик надо дополнить внутренним, голую действительность подлинного мира — порождениями собственного мозга. Только если он сумеет это осуществить, разрисует он стены своей кинты.
- Предыдущая
- 108/144
- Следующая