Твой XVIII век. Твой XIX век. Грань веков - Эйдельман Натан Яковлевич - Страница 88
- Предыдущая
- 88/201
- Следующая
Постепенно читающего обволакивает старинный медленный усадебный быт далеких-далеких 1830-х годов. «Обед и чай на балконе…», «ливреи на медвежьем меху», какая-то Анна Прокофьевна, гостящая вместе со Степаном Поликарповичем, «гуляние в саду, поднявши платье от мокроты и в калошах», «повар Павел, который не привык захаживать в дом с парадного крыльца, и когда в торжественный день закрыли черный ход, то — заблудился с шоколатом, которого ждали, в залах (смеху было)»; «на днях была очень холодная ночь, почти мороз; этим холодом выжало нежный, сладкий сок из молодых колосьев; сок потек по колосьям, как мед; в колосьях те зерна, откуда вытек сок, пропали, а народ говорит, что это сошла на рожь медовая роса»; впрочем, к письму прикладывается рыскинский колос, «чтоб ты видел, как он хорош» — и кстати, «цветник перед балконом сделан в честь твоей треугольной шляпы».
Треугольная шляпа напоминает в вышневолоцкой глуши о столичной службе… Пока что петербургское обзаведение полковника довольно убыточно и требует энергичного хозяйствования полковницы: «Машенька привезла мне счастье, только она приехала, и деньги появились, продала я ржи 60 четвертей за 930 рублей». Мужу тут же посылается 720 (с пояснением, что «по петербургскому курсу это 675 рублей»). Оказывается, глава семьи «купил сани и заплатил 550 рублей»; в этот момент (октябрь 1835 год) у них «еще двадцать пять тысяч долгов», а 22 ноября того же года — «67 тысяч»…
Помещица прикупает земли к своим владениям Рыскину и Власову, умело руководит всеми финансами: тверские души и десятины — это ее приданое; мужу пишет: «Лева, ты не знаешь наших счетов». Она совсем не смущается «астрономическими долгами», явно ждет скорых больших поступлений и уверена в обеспеченном будущем двух сыновей (Николаю — четырнадцать, Михаилу — три): «Наш малютка очень здоров, весел… каждый день становится милее. Даже мужики им любуются, а он совсем их не боится, и когда увидит мужика, особливо старосту нашего Евстигнея, которого встречает чаще других, то закричит от радости и, указывая на его бороду, кричит «кис, кис» и всем велит гладить его бороду и удивляется, что никто его только в этом случае не слушает. Тут он начинает привлекать к себе внимание старосты, станет делать перед ним все свои штуки и стрелять в него «ппа!», чтоб он пугался, и начнет почти у его ног в землю кланяться (молиться Богу). Потому что его все за это хвалят, то он думает, что и староста станет хвалить его; а штука-то ведь в том, что при мне Евстигней стоит вытянувшись и не смеет поиграть с ребенком, который, не понимая причины его бесчувственности и думая, что он не примечен старостою, потому что сам не довольно любезен, всеми силами любезничает, хохочет, делает гримасы и проч., — умора на него смотреть».
Так выглядела семейная идиллия в середине июля 1835 года, в те самые дни, когда Пушкин (он жил тогда на Черной речке, на даче Миллера) ждал ответа на письмо к графу Бенкендорфу с просьбой о позволении удалиться на три-четыре года в деревню.
Впрочем, и здесь, в Рыскине, не хлебом единым сыты хозяева: помещица дает советы мужу не только по финансовой, но и по издательской части — ее перевод одного английского романа вышел в свет, но, видно, худо расходится. «Надо просто делать, как делают другие: объявить самому в газетах на свой счет, да самому и похвалить; по крайней мере, хоть объявлять почаще. Надо раздать и книгопродавцам; и на буксир потянуть Андрея Глазунова, нашего приятеля». Тут уже ясна надежда жены на возрастающее влияние супруга (последние строки отчеркнуты явно дубельтовским карандашом, то есть приняты к сведению, для дела).
В книжном мире у Дубельта дела не только с книготорговцем Андреем Глазуновым — с годами он все больше и чаще вникает в литературные обстоятельства, и в своем ведомстве — один из самых просвещенных.
«Я ничего не читал прекраснее этой статьи. Статья безусловно прекрасна, но будет ли существенная польза, если ее напечатают?» — так аттестует он представленную ему на просмотр рукопись поэта Василия Андреевича Жуковского о ранней русской истории и заканчивает: «Сочинитель статьи останавливается и, описав темные времена быта России, не хочет говорить о ее светлом времени, — жаль!» Статья не пошла в печать, но при этом с Жуковским сохранились внешне весьма добрые отношения — поэт в письмах называл Дубельта «дядюшкой», посвятил ему стихи (впрочем, дядюшка был на девять лет моложе племянничка!).
С Пушкиным отношения были похуже. «Никогда, никакой полиции не давалось распоряжения иметь за вами надзор», — заверял Пушкина шеф жандармов. А век спустя выйдет целая книжка «Пушкин под тайным надзором», в известной степени состоящая из документов, собранных и представленных людьми Дубельта.
По-видимому, Александр Сергеевич не шел на сближение с Леонтием Васильевичем, последний же вместе с Бенкендорфом не любил поэта, уверенный в его ложном направлении (то есть со всеми утверждениями о гениальности Пушкина, конечно, с жаром соглашался, но «прекрасное не всегда полезное…»). Когда литератор Николай Полевой попросился в архивы, чтобы заняться историей Петра I, ему было отказано, так как над этим трудился в ту пору Пушкин. Утешая Полевого, Дубельт косвенно задел Пушкина:
«Не скрою от вас, милостивый государь, что и по моему мнению посещение архивов не может заключать в себе особенной для вас важности, ибо ближайшее рассмотрение многих ваших творений убеждает меня в том, что, обладая в такой степени умом просвещенным и познаниями глубокими, вы не можете иметь необходимой надобности прибегать к подобным вспомогательным средствам». (Знакомясь с этими строками, не мог я удержаться от злорадного размышления, что, читая потаенные письма Дубельтов, в какой-то степени мщу покойному генералу за недооценку архивных изысканий.)
Слух о том, будто Бенкендорф и Дубельт послали «не туда» жандармов, обязанных помешать последней дуэли Пушкина, разнесся давно. Сейчас выяснилось, что в эту версию верили и в близком окружении шефа жандармов, что увеличивает правдоподобность легенды…
После смерти Пушкина именно Дубельту поручается произвести в бумагах «посмертный обыск», и Жуковский, который также разбирал бумаги поэта, оказался в щекотливом положении — в соседстве с жандармом, хотя бы и с «дядюшкой-жандармом». Жуковский пытался протестовать и особенно огорчился, когда узнал, что бумаги покойного поэта предлагается осматривать в кабинете Бенкендорфа: явное недоверие к Жуковскому, намек, что бумаги могут «пропасть», — все это было слишком очевидно. Жуковский написал тогда шефу жандармов:
«Ваше сиятельство можете быть уверены, что я к этим бумагам однако не прикоснусь: они будут самим генералом Дубельтом со стола в кабинете Пушкина положены в сундук; этот сундук будет перевезен его же чиновником ко мне, запечатанный его и моей печатью. Эти печати будут сниматься при начале каждого разбора и будут налагаемы снова самим генералом всякий раз, как скоро генералу будет нужно удалиться. Следовательно, за верность их сохранения ручаться можно».
Бенкендорф должен был уступить, и работа по разбору велась на квартире Жуковского, а Дубельт три недели читал интимнейшую переписку Пушкина, метил красными чернилами его рукописи и попутно донес все же на Жуковского, будто тот забрал с собою какие-то бумаги (Жуковский гневно объяснил, что не было же приказа обыскивать Наталью Николаевну и он поэтому отнес ей письма, написанные ее рукой).
За три недели «чтения Пушкина», во время которого (как установили пушкинисты) Дубельт в основном изучал прозу и письма, явно без интереса заглядывая в стихи, — за это время, можно ручаться, генерал сохранял приличествующее ситуации деловое, скорбное выражение и не раз говорил Жуковскому нечто лестное о покойнике… Разумеется, с воспитателем наследника Жуковским разговор совсем не тот, что с издателем Краевским: «Что это, голубчик, вы затеяли, к чему у вас потянулся ряд неизданных сочинений Пушкина? Э, эх, голубчик, никому-то не нужен ваш Пушкин… Довольно этой дряни сочинений-то вашего Пушкина при жизни его напечатано, чтобы продолжать еще и по смерти его отыскивать «неизданные» его творения да и печатать их! Нехорошо, любезнейший Андрей Александрович, нехорошо».
- Предыдущая
- 88/201
- Следующая