Дао путника. Травелоги - Генис Александр Александрович - Страница 26
- Предыдущая
- 26/52
- Следующая
Попав в эту предвечернюю прогулку, я медленно, наслаждаясь демонстративным бездельем, бродил взад-вперед, делая вид, что не отличаюсь от местных, пока не захотелось есть.
В дальних странах, включая Россию, я люблю обедать с местными славистками, несмотря на то что все они начинали с Достоевского и кончали Петрушевской. В этом отношении Сандра ничем не выделялась. От других ее выгодно отличало то, что она постоянно сбивалась с филологии на гастрономию.
– Одни, – оправдывалась она, – называют Болонью “красной”, другие – “ученой”, но мы зовем ее “la grassa” – “жирной”: здесь готовят вкусней, чем во всей Италии. Конечно, в тосканской Лукке лучше оливковое масло, а на Сицилии – вода для кофе, зато у нас сохранилась ренессансная кухня. Скажем, любимая колбаса Лукреции Борджиа.
– С ядом? – ахнул я.
– Сплетни историков, – отрезала Сандра, накладывая в мою тарелку бурый фарш, – ее год сушат, четыре часа варят в красном вине и никуда не вывозят.
За колбасой шли крупные пельмени с тыквой, паштет из мортаделлы, сало от пармской ветчины, поджаренные на прутике сардинки и толстые угри из устья По. Наконец двое официантов вкатили поднос с царицей крестьянского застолья – “болито мисто”. Груду вареной говядины, языка и курятины венчала кишка, начиненная свиньей.
– Никогда не спрашивайте, из чего делают колбасу и законы, – пресекла мое любопытство Сандра, и мы перевели разговор на соседей.
Как все счастливые страны, Италия, на радость себе и туристам оставшись глубоко провинциальной, так и не срослась в одну державу.
– Когда Гарибальди кричал “За Италию”, – говорит Сандра, – народ подхватывал, думая, что так зовут любовницу героя. С тех пор мало что изменилось. Типичные итальянцы существуют только за границей и в плохом кино. Дома мы все разные.
– Даже в одной провинции?
– Конечно. Наша, например, называется Эмилия-Романья, ибо делится на две. Из второй выходят прижимистые хозяева, из первой – гордые профессора, и я не знаю, – вздохнула Сандра, – кто хуже. Главное, что у тех и других есть родичи в деревне, где только и умеют готовить.
– А что дальше? – подбил я ее расширить географию.
– Тосканцы – соль нашей земли, жаль, что из них выветрилась душа. Римляне – гордецы, которые всегда помнят, кем они были, даже когда они никем не были. Венецианцы, впрочем, не лучше: им свойственно высокомерие.
– Даже в тюрьме, – поддакнул я, вспомнив жившего в Нью-Йорке жуликоватого потомка дожей. – А Неаполь? Красиво?
– Трудно заметить, надо под ноги смотреть, чтобы на шприц не наступить.
– Так где же хорошо?
– Всюду, – легко заключила Сандра, и мы перешли к ликеру “Ночино”, который годами настаивают в скорлупках грецких орехов.
Каждый итальянский город знал лучшую пору, когда он выходил на сцену, чтобы блистать на ней всеми красками своей цивилизации. Обычно это случалось в особо удавшемся здешней истории XV веке.
Мир тогда казался новым, война – шахматами, и все, как сегодня, рвались в Италию. Разобранная по маленьким княжествам, она, как Греция времен Перикла, а Германия – Гёте, пестовала науки, кормила муз и увлекалась любовью. Каждая княжеская семья держала художников при себе, врагов – в казематах, поэтов – на жалованье. Окружив себя музыкой и стихами, ренессансные князья вели столь живописный образ жизни, что после смерти попали не на кладбище, а в оперу. Они даже с трудом помещались в своих карликовых владениях. Как это случилось с гордой династией д’Эсте в камерной Ферраре, не просыпавшейся с того самого XV столетия.
Болонья – исключение. Ее звездный час пробил в XVII веке, когда здесь основали первую и самую знаменитую Академию искусств. Успех ее три века отравлял живопись всех стран и народов.
Кошмар, как и сейчас, начался с того, что Болонская школа открыла постмодернизм. Пророк Академии Гвидо Рени, решив, что шедевры Возрождения не переплюнешь, поставил перед художником другую задачу.
– Подражать, – учил он, – следует не природе, а картинам других мастеров, взяв у каждого именно то, что ему больше удавалось.
Такая собранная – или содранная – у гениев живопись веками привлекала паломников и считалась образцовой при всех дворах – от Людовиков до Сталина. Сегодня она вызывает бешеную скуку.
В болонском Музее изящных искусств я увидел, с чего оно, искусство, началось и как умерло. В первых залах – распятия варварского романского стиля. На кресте Христос висит зигзагом, из ран его течет деревянная кровь, конечности – декоративны, лицо – экспрессивно, страдания – условны, эффект – неотразимый. Век спустя – круглоголовые святые Джотто, крепко стоящие на своей земле. Тут же спасенные из разрушенных церквей фрески треченто. От “Тайной вечери” сохранились зеленоватый Иуда с кошельком и златовласый Иоанн. Больше других повезло все тому же волшебному XV веку. На стенах музея – остатки чужого праздника. Балюстрады, сады, дамы, кавалеры, вдохновлявшие Моцарта, Гофмана и Пушкина. Даже война здесь как в утопическом романе. Рыцарь в ладье поджигает вражеский флот, направляя зеркальным щитом солнечные лучи на деревянные корабли. Гиперболоид инженера Гарина, только намного красивее.
Расставшись с залом, как со сном, в котором летаешь, я вступил в чертог академического апофеоза. Совершенные тела, мелодраматические сюжеты, холсты до потолка – и ни одного зрителя. Дальше можно не смотреть, если б не Моранди.
Прежде чем углубляться в его картины, Умберто Эко советовал навестить дом художника, который тот покидал только летом. Замыкающая старую часть Болоньи узкая улица уставлена одинаковыми домами слегка варьирующейся окраски: сиена–охра–умбра. Вибрация земляных оттенков разбивает монотонность невзыскательной архитектурной шеренги лишь настолько, насколько необходимо, чтобы тянуть ее мотив.
Родившийся в стране и веке, пережившем искусство, Моранди констатировал этот факт. Слава первого (после мэтров Возрождения) художника Италии не могла выбрать менее подходящую жертву. Его ценили все, начиная с Муссолини и кончая Обамой, повесившим две картины в Белом доме. Живопись Моранди цитировали в своих фильмах Феллини и Антониони. О нем писали стихи и романы. Моранди было все равно.
Когда наконец разбогатевшему художнику пришла пора, как всем зажиточным болонцам, строить дачу в горах, архитектор, трепеща перед знаменитым заказчиком, принес блестящий проект. Вместо него Моранди нарисовал на листке квадрат с треугольником крыши. Подумав, добавил дверь и четыре окна. Таким этот дом и стоит – проще не бывает.
В перенасыщенной искусством Италии лишь простота позволила выжить художнику. Моранди никогда не писал портретов, пейзажи – редко и только летом. Все, что он мог сказать, выражали натюрморты, обычно – из бутылок. Пустая бутылка – странная вещь: она продолжает жить, исчерпав свое назначение.
– Дерсу Узала, – писал Арсеньев, – отказался стрелять в бутылку, не понимая, как можно разбить такую ценную вещь.
Моранди тоже ценил бутылки и запрещал с них стирать пыль. “Она у него поет”, – сказал тот же Умберто Эко, и я понимаю, что́ он имеет в виду, потому что пыль позволяет увидеть, как на стекле оседает время.
К тому же бутылки – маленькая голова и широкое, как в юбке, тело – заменяли художнику мадонн его национальной традиции. Уважая предшественников больше всех, кто им подражал, Моранди вел искусство вспять – к нулевому уровню. Вслед за Галилеем из недалекой Падуи, Моранди искал геометрию в природе. Ради нее он разбирал реальность на простые, как у бутылок, формы. Своими любимыми художниками он называл Пьеро делла Франческа, Сезанна, Пикассо, Мондриана, но был строже их всех. На его картинах, где две-три бутылки едва танцуют со светом, даже лаконизм был бы излишеством.
Полвека я приезжаю в Италию, но только в болонском музее Моранди мне удалось увидеть, чем она кончается.
Тавромахия для начинающих
В Канаде интеллигентные люди не любят хоккей, в Англии – футбол, в Японии – сумо, в Италии – мафию, в Испании – корриду. Никому не хочется соответствовать национальному стереотипу. Гордые выделяются из толпы, остальные ценят то, что делает уникальным их культуру. Например – корриду.
- Предыдущая
- 26/52
- Следующая