Дело петрушечника - Персиков Георгий - Страница 39
- Предыдущая
- 39/44
- Следующая
Мужчины не сводили с демонессы взгляд, вставали на колени перед эстрадой, сладострастно тянули ладони, бросали под прекрасные ноги, покрытые позолоченной краской, сверкающие золотые монеты и драгоценности, скуля от экстаза, вызванного танцем. Внезапно демонесса в танце развернулась лицом к входу, и Муромцев услышал, как рядом с его ухом охнула Ансельм. Он и сам с трудом сдержал изумление. Несмотря на костюм и яркий грим, он безошибочно опознал в королеве демонов разыскиваемого Якова Кобылко.
Тем временем танец приближался к апофеозу, мужчины, словно потеряв рассудок, пресмыкались, пытаясь дотронуться до ног танцора. Наконец на последних визгливых нотах сатанинской флейты Кобылко протянул вперед обнаженную ногу с накрашенными ногтями и коснулся груди одного из поклонников — потного толстяка с золотыми перстнями на пальцах-сардельках. Толстяк взвыл от восторга, поцеловал пальцы, подхватил танцора и под завистливыми взглядами увлек его в темный проем двери, за которым, видимо, находился тайный проход в номера.
Сыщики тихо отошли в сторонку и встали у стены, подальше от криков и музыки. Вид у них был озадаченный.
— Ну теперь, по крайней мере, нам понятно, откуда у него деньги, — заметил Муромцев, делая глоток подвыдохшегося шампанского. — Думаю, теперь вопрос с Яковом Кобылко можно считать закрытым. То, чем он занимается, безусловно, в высшей степени возмутительно. Но это скорее преступление против морали, оно не подпадает под нашу юрисдикцию. Нам следует скорее вернуться к нашим делам — уголовным. Госпожа Ансельм? Вы в порядке?
Лилия молчала, закусив тонкую губу. Ей явно было не по себе, взгляд рассеянно блуждал, а кожа стала бледнее, чем костюм Коломбины.
— Роман Мирославович, — вымолвила она наконец напряженным голосом. — Мне необходимо вам кое-что рассказать. Кажется, я нашла ключ к разгадке.
Глава 26
Тишина повисла над столом, перемежаясь слоями с табачным дымом. Эту вязкую паузу всколыхнуло дыхание Лилии Ансельм, до той поры сидевшей прямо и молчаливо. Ее и без того бледное лицо сейчас отливало серым — словно за столом сидел не человек, а мраморная статуя.
— Вы часто спрашивали меня, господа, — неокрепший голос споткнулся на первой фразе, но постепенно обрел силу, — о моей… травме. Она жгла и томила меня изнутри, и я не видела никакого средства и никакой надежды исцелиться. По сей день она не дает мне покоя, и, полагаю, этого никогда уже не случится, но сейчас я вижу, что мой рассказ поможет пролить свет на преступление, что поставило вас в тупик.
Произнося это, Лилия преображалась — бледность исподволь уступала место пламени затаенной ярости. Ее слова проникали в сердца слушателей, словно нож, и по мере своего рассказа она вонзала этот нож все глубже.
— Не думаю, что все преступления похожи одно на другое, ибо все негодяи и безумцы творят свое неповторимое зло. Но одна черта объединяет большинство из них. Не только преступников, но и обычных людей — порядочных и достойных членов общества. Я говорю о власти. Каждый жаждущий власти рвется к ней лишь с одной целью: мучить, терзать, унижать тех, кто находится хоть на ступеньку ниже. И чем более безумен человек, наделенный властью, тем более он жесток в своих пытках. И чем слабее его жертва, тем легче добивается он цели — наслаждения. Куда проще обидеть ребенка, женщину, старика — ведь они не ответят, потому что слабы, а безумец у власти — силен. Он чувствует, как подчиняются ему беспомощные ангельские души. Он захлебывается в этом пьянящем чувстве — ведь оно почище водки будет, господа! Можно даже не бить, не применять силу: одно только сознание того, что можешь это сделать — ударить, унизить, подавить, — слаще плотских утех! А ежели сие вожделение со сладострастием совместить, то это станет высшим наслаждением для любого человека, и не каждый сможет с этим справиться. Это случилось со мной, когда я была юной эмансипе, свободомыслящей суфражисткой. Я бредила искусством! Я жила им! В шестнадцать лет я мечтала убежать из дома и посвятить… нет, отдаться искусству! Я брала уроки живописи, писала стихи, музицировала. Разумеется, я видела себя на сцене столичных театров, блистающей в салонах и кружках среди молодых талантливых людей, в особенности девушек, которые вот-вот разорвут оковы старого мира и подарят ему новое искусство. Я стала чаще покидать имение, проводя время в художественных салонах губернского города. Мать моя давно умерла, а старик-отец не имел на меня ни малейшего влияния. Я лукавила с ним — говорила, что еду учиться, и этого ему было довольно, он верил мне. Я возвращалась домой когда хотела, могла не ночевать неделями, а где — отца не волновало, но я все же лгала ему, что остаюсь у подруги. Однажды в салоне на мои работы обратил внимание богатый художник из соседней губернии. Его имя никому не было известно, но он так швырял деньгами, что казалось, будто он весьма успешен. Он утверждал, что пишет для парижского бомонда и, разумеется, под псевдонимом, потому что мирская слава ему чужда и безразлична. Главным для него была живопись. Он заявил, что изобрел новый вид творчества — сопряженный с мистикой и спиритизмом. Общение с потусторонним, говорил он, откроет путь великому искусству, соединяющему вселенную и время — прошлое, настоящее, грядущее. Его подмастерьями станут духи, демоны и ангелы — они помогут созидать столь великое искусство, что доступно лишь элитарной публике — миллиардерам, ученым, гениям. Он показывал свои наброски — это были смелые, необычные работы, в самом деле малопонятные широким массам. Он предложил мне стать своей ученицей, а я с радостью и без раздумий согласилась. Он назвался Францем, и, как я потом уже выяснила, имя было не настоящим. Он просил обращаться к нему «мессир Франц». Не откладывая, я прибыла в его имение, где он выделил мне комнату во флигеле. Я написала отцу, что уехала учиться в другой уезд, не указав точного адреса. Мессир Франц посвятил меня в свой оригинальный метод написания картин. Мы увлеченно изучали оккультную литературу, практиковали спиритизм. Я жаждала услышать от него одобрение. Но к своему ужасу, получила лишь осуждение. Однажды он страшно выбранился и сказал, что я отношусь к таким ученикам, которые могут творить только под угрозой наказания. Вся моя жизнь прежде была полна свободы, мой добрый отец и голоса на меня не повышал, не то что наказывал. Разве только мог лишить сладкого — за грубую шалость. Еще спустя неделю мой учитель вдруг стал мрачен. Он молча шагал по мастерской, нервно колотя кисточкой по ладони. Затем резко остановился и, не глядя мне в глаза, заговорил. Он сказал, что искусство требует от каждого художника не только мастерства, но и смелости. Он требовал от меня освободиться от страхов и сомнений, открыться новым идеям и экспериментам. Он утверждал, что шедевр может быть создан только в состоянии крайнего волнения духа, когда ты готов рисковать и преодолевать. Я пыталась объяснить ему, что я и сама стремлюсь к новым средствам выражения, но я не готова броситься в бездны безумия и разрушить все рамки. Однако мой учитель не слушал меня, он настаивал, что только изнуренные страданиями художники способны создать настоящее искусство. Так прошло несколько недель. Я все больше и больше сомневалась в своих способностях и задумывалась, в своем ли уме мессир Франц. Он становился все более агрессивным и непредсказуемым. Если я делала что-то не так, он тут же бросал мне безжалостные слова о том, что я никогда не стану настоящим художником. Он осаживал меня, унижал и заставлял повторять одни и те же экзерсисы до полного изнеможения. Иногда даже применял насилие, пока психологическое, чтобы выжать из меня истинный потенциал, как он считал. Я чувствовала, что душа моя иссякла, что я теряю любовь к искусству. Каждый день я просыпалась в страхе и тревоге, рисуя себе жестокие картины ожидающего меня наказания. Я забыла о своих мечтах и стремлениях — я просто боролась за выживание. Однажды, когда мессир Франц был особенно агрессивно настроен, он приказал мне нарисовать портрет его собственной души. Но как можно изобразить нечто такое, что невидимо и неопределенно? Однако я не могла отказаться. Я нарисовала его в темных тонах, с искаженным лицом и пустым взглядом. Когда я показала ему свой рисунок, мессир Франц в ярости бросился на меня. «Ты ничего не понимаешь! Ты не способна постичь истину, и ты никогда не станешь настоящим художником!» — кричал он, сжимая мои плечи в своих пухлых, но цепких руках. Потом он схватил меня за руку и поволок в дальний заброшенный флигель, который всегда был закрыт. Он отпер замок и швырнул меня, словно мешок, в угол, туда, где стояла огромная ржавая клетка. Не отвечая на мои мольбы и не оборачиваясь, он вышел наружу и запер дверь. Казалось, будто он вставил этот ключ в мое сердце и провернул его, со скрипом выворачивая все нутро. Глаза освоились с полумраком, и я осмотрелась. Флигель был пыльный, с паутиной по углам и ободранной штукатуркой, из-под которой скалились проплешины кирпичей. На стенах висели чучела зверей, зловещие картины, скелеты животных и людей, оккультные чертежи и схемы. В щелях разбитых и заколоченных окон торчали горлышки бутылок, издававшие жуткий вой от любого, даже легкого, дуновения ветра. Сгнившие доски пола проваливались, едва я ступала на них. Когда мой взгляд упал на дверь, я отшатнулась — в огромной скважине замка, врезанного на уровне груди, я увидела отблеск зрачка. Мессир смотрел на меня в замочную скважину. «Проведи здесь ночь, голубушка моя, — пролез его шепот сквозь пыльное отверстие. — А если захочешь спастись — призови духов, авось защитят тебя. Но если у тебя не выйдет завести с ними дружбу, то — берегись! — высосут они твою душу подчистую! Жаль будет найти тебя тут утром мертвенькой. Однако очень уповаю на то, что всего лишь умалишенной. Адье». Я умоляла его пощадить меня, но жестокий учитель был неумолим. Он оставил меня там одну на целую ночь.
- Предыдущая
- 39/44
- Следующая