Осенний свет - Гарднер Джон Чамплин - Страница 76
- Предыдущая
- 76/87
- Следующая
Опять пропуск.
...мир совершенно феминизировался, и теперь всякие там революционеры с призывами к убийствам и с самодельными атомными бомбами окружены сочувствием и пониманием. Вообразите весь шар земной, кишащий большегрудыми женщинами-конгрессменами...
— Довольно! — крикнул Сантисилья. Он вскочил и яростно тряс кулаками. — Он сумасшедший. Его показания бесполезны. Он помешался на женщинах.
— Неправда! — заорал на него Питер Вагнер. — Просто я излагаю точку зрения капитана Кулака.
Танцор поскреб в затылке.
— Так ведь надо же выслушать и другую сторону.
— Я говорю, что он ненавидит женщин, — повторил Питер Вагнер. — И у него остается только такой выбор: либо выступить с презрением и гневом против них и против всего, что о них напоминает, либо же смириться с ними и утонуть, как и все мы, в женской мякоти и путанице — уступить этому миру, где «отсутствие убеждений — наименьшее из зол, а наибольшее...».
— А я повторяю, что он помешался на женщинах! — крикнул Сантисилья.
— Это ты помешался! — на высоких нотах ответил ему Питер Вагнер. — Женщины — мои боги, моя неизбывная мука. А ты помешался на теологии!
Танцор подумал немного, отчаянно хмуря брови. И наконец принял решение:
— Садись, ты, гнида.
Питер Вагнер сел.
Показания мистера Нуля были кратки и по существу.
— Все это чистая механика, — сказал он и щелкнул костяшками пальцев — перед публикой он стеснялся. — Капитан родился на свет уродом, из-за этого он попадал в драки, чем больше дрался, тем заметно уродливее становился. Кончилось тем, что он оказался настолько безобразен, что вынужден был жить своим умом. В целом можно с уверенностью утверждать, что все причины и следствия носят физический характер и так называемые моральные причины могут быть в конечном итоге выведены из трепета плакучей ивы над водой или из ласкового прикосновения к чьей-то щечке. Это с наглядностью показывают лабораторные опыты. Можно обучить лесного муравья религиозному чувству, а плодовую мушку — полнейшему подобию нежной привязанности. Я мог бы сослаться в качестве примера на электрических угрей...
— Обойдемся без них, — сказал Танцор. И оттолкнул его прочь. — Вы все психи ненормальные. Гады матерные! — И он вызвал в свидетельницы Джейн.
Замявшись на мгновение, она предложила:
— Послушай, Танцор, почему бы нам прямо не спросить капитана Кулака, признает он себя виновным или нет?
Она сказала это с таким трогательным, таким невинным видом, так широко распахнув кукольные голубые глаза, что Танцор даже растерялся.
— Ну и глупо, — буркнул он в ответ. — Ты, видать, тоже ненормальная. Он же соврет.
— А нам-то что? — возразила она. — В конце концов, судят-то его. Каково бы тебе было, если бы тебя судили и держали бы связанным всю дорогу, не позволили бы рта раскрыть?
— Если он посмеет оскорбить суд... — угрожающе произнес Танцор.
— Да ладно тебе, Танцорчик, — сказала Джейн и положила руку ему на плечо.
Он оглянулся на других. Мексиканцы заулыбались и дружно захлопали. Танцор набрал полную грудь воздуха. Лицо у него перекосилось.
— Пусть кто-нибудь пойдет вытащит кляп у этого сучьего капитана и перетащит сюда его задницу.
По капитанским щекам скатились слезы — быть может, слезы благодарности.
Публика одобрительно зашумела, когда Сантисилья с мистером Нулем вынесли на авансцену капитана, связанного по рукам и ногам и сверху донизу обвитого веревками, точно узел тряпья. Женщины зашептались и зашикали на плачущих младенцев. (Младенцы все расплакались, как только его лицо появилось из тени на свет.) Мужчины молчали. Им приходилось иметь с ним дело, и они считали, что ему еще мало досталось. И вот он стоял на каменной трибуне, клонясь в сторону и спутанными руками опираясь на свою неизменную трость. Ступни его были крепко связаны — он и шагу не мог ступить. Сантисилья подбросил дров в костер. Пламя вспыхнуло и осветило с исподу нижнюю челюсть капитана Кулака и его жирное, как опухоль, брюхо. Публика притихла.
— Леди и джентльмены, — произнес капитан Кулак. — Благодарю вас за предоставленную мне возможность высказаться. — Голос его от избытка чувств был не голос, а трепетный шепот. Ужасное, заросшее лицо исказилось и дергалось, словно мешок с живой рыбой. По щекам бежали слезы, в клочковатых бровях блестел пот.
В публике зашикали. Он стоял и терпеливо сносил это, на устах его играла величавая страдальческая улыбка, слезы ручьем струились по щекам и носу. Наконец публика смолкла.
— Я глубоко тронут выступлениями джентльменов в мою защиту.
Публика заулюлюкала. Он опять подождал тишины.
— Прошу прощения, — сказал он, сокрушенно взглянув на Танцора. — Может быть, вы могли бы развязать мне ноги? Дело в том, что, разговаривая, я люблю ходить. Если я не могу ходить, то не могу и думать. Это в каком-то смысле несправедливо. Вроде как предлагать человеку защищаться, когда он пьян.
Танцор не двинулся с места, будто ничего не слышал. Но на самом деле он обдумывал его слова. Наконец, свирепо дернувшись, он подскочил к капитану Кулаку, в порыве к справедливости выхватил из кармана нож с выдвижным лезвием и рассек на мерзком старике веревки от пояса до ступней. Потом, ни слова не говоря, вернулся на прежнее место и встал выжидающе, невзначай нацелив автомат тому в голову.
— Благодарю, — сказал капитан Кулак, и голос его дрогнул. — Я с большим интересом слушал все то, что здесь говорили эти джентльмены. По правде сказать, их речи заставили меня почувствовать свое ничтожество. Ощутить себя малой частицей великого движения — прогресса человечества. Они заставили меня остановиться и задуматься. Я в таких случаях всегда испытываю благодарность. Потому что сия юдоль слез открылась передо мной в совершенно новом ракурсе.
Я не получил законченного образования, — он поклонился с кокетливой улыбкой. — Философы, которых я знаю, знакомы мне почти исключительно по изданиям серии «Гарвардские классики». Но смело скажу: кого я знаю, того уж знаю хорошо, как знают самых дорогих друзей. Они были со мной неразлучно в дешевых отелях, в тюрьмах, на просторе морей... Я причисляю их к самым близким моим друзьям. — Он опять кокетливо улыбнулся и шмыгнул носом от избытка чувств. Но вдруг спохватился, что ноги у него развязаны и он может ходить, поднял одну затекшую ногу, поставил, перевалился на нее всей своей тяжестью, затем так же поступил со второй ногой. Вскоре он уже с горем пополам расхаживал взад-вперед, деревянно дергаясь и удерживая равновесие с помощью трости.
— Среди моих любимых философов, — продолжал он все с той же кокетливой улыбкой, — Жан Жак Руссо. Кое-что из того, что говорили здесь эти джентльмены, навело меня на мысль о сочинениях этого великого мыслителя — например, о его рассуждении на тему «Как влияет прогресс наук и литературы на нравы», а также еще, например, о его «Рассуждениях о неравенстве». Так что я хотел бы, с вашего дозволения, посвятить мои краткие замечания, мою ма-аленькую апологию этому великому, возвышенному уму, которому мы здесь, в Америке, столь многим обязаны.
Он склонил голову, отдавая дань памяти. А подняв, обратил лицо — медленно, печально, словно пушку против фрегата — к стоящему в стороне Танцору:
— Вы не согласились бы освободить мне правую руку? Очень трудно говорить, не жестикулируя.
Танцор вздохнул, покачал головой, потом подошел и развязал капитану правую руку. Джейн поднесла ему стакан воды.
— Весьма признателен, — сказал капитан Кулак. — Давайте же вернемся мыслью к дикарю. — Он отпил глоток, потом поставил стакан на камень и снова начал расхаживать. — Поскольку собственное тело — единственное имеющееся у дикого человека орудие, он, естественно, употребляет его во многих разных целях, нам уже ввиду отсутствия практики недоступных. — Он обдумал свои слова, убедился в их правоте, кивнул. — Будь у дикаря топор, могла бы его рука с такой легкостью отламывать от векового дуба толстые ветки? Будь у него праща, сумел бы он так далеко зашвыривать камень? А будь у него лестница, разве взбегал бы он с таким проворством по древесному стволу? Дайте человеку цивилизованному время на доводку своих механизмов, и он, без сомнения, во всем превзойдет дикаря. Но если вы хотите наблюдать еще более неравный поединок, выставьте их друг против друга нагими и невооруженными. — Он встал в позу: — Природа против Искусства!
Животное — не более как машина, которую природа снабдила чувствами, чтобы заводиться и в какой-то степени самообороняться. Человек — такая же машина, с той только разницей, что работой животного управляет одна природа, а человек, по причине свободы воли, в свою работу может еще и вмешиваться. Животное делает выбор инстинктивно, а человек — и здесь я должен оспорить моих друзей — свободно. По этой причине животное не способно отклониться от предписанных ему правил, даже если такое отклонение было бы полезно. Так, голубь может умереть голодной смертью, находясь вблизи отличного сочного бифштекса, или кошка — вблизи миски спелых черешен!
Голос природы обращен ко всем живым существам, Животные ему послушны. А человек его тоже слышит, но в то же время сознает, что если захочет — может подчиниться, не захочет — может ему противостоять. Именно из сознания этой свободы и родится в основном его духовность. Ибо натурфилософия объясняет в какой-то мере механику чувств и образование идей, а свобода воли, вернее, свобода выбора как осознанная сила проявляется исключительно в поступках, противоречащих законам механики. Добавлю, для моего друга мистера Нуля, что, даже если все поступки человека обусловлены в конечном счете механическими причинами (как мистер Нуль весьма убедительно доказывает), одно его сознание, что он мог бы поступить иначе, и его смятение от невозможности поступить одновременно и так, и эдак могут служить достаточными доказательствами его свободы. Я, как и мистер Нуль, надеюсь, глубоко потрясен тем фактом, что давление корня обыкновенного помидора способно поднять дюймовый столб воды на высоту в сто восемьдесят два фута. Но если бы это сделал не помидор, а человек, он испытал бы чувство гордости или, наоборот, угрызения совести. Однако я отвлекся.
Танцор тряс головой и стонал.
Капитан Кулак засунул свободную руку за борт пальто и стоял, как Сэм Адамс, выставив жирную ногу.
— Видеть и ощущать — это первые способности дикого человека, общие у него с остальным животным миром. Желать и не желать, жаждать и страшиться — это уже работа его духа. Пусть профессора говорят что хотят, друзья мои, пусть талдычат нам про Гектора и этого... Ахиллеуса, этих героев, живущих по законам богов, — на самом деле человеческое восприятие во многом определяется страстями. Благодаря им и разум наш развивается: мы алчем знаний, ибо жаждем удовольствий, и невозможно вообразить, зачем бы человеку, не ведающему страхов и желаний, утруждать себя мышлением. А страсти в свою очередь порождаются потребностями, которые растут с прогрессом наук. Желать или страшиться чего-либо мы можем, только когда имеем об этом представление, дикий же человек, в идеале совсем не обладающий знаниями...
- Предыдущая
- 76/87
- Следующая