Скованный ночью - Кунц Дин Рей - Страница 52
- Предыдущая
- 52/92
- Следующая
– Все они живы, – не сдавался я. – Должны быть. Сейчас во мне говорил не здравый смысл, а вера в чудо.
– Еще одна ворона, – сказал Бобби. – Мэри назвала ее черным дроздом. Рисунок лежал на заднем сиденье машины. Птица пикировала на жертву.
– А текст?
– "Джордж Дульсинея будет моим слугой в аду". Мужа Мэри звали Фрэнк Дульсинея.
– Какой еще, к черту, Джордж?
– Дед Фрэнка. Он умер. Был судьей в верховном суде штата.
– Давно?
– Пятнадцать лет.
Я был раздосадован и сбит с толку.
– Если похищения совершаются из мести, какой смысл красть Венди, чтобы рассчитаться с человеком, которого уже пятнадцать лет как нет на свете? Прадед Венди умер задолго до ее рождения. Он никогда не видел ее. Разве можно получать удовлетворение от мести мертвому?
– Извращенец может. У него мозги набекрень, – сказал Бобби.
– Сомневаюсь.
– Или вороны – только прикрытие, чтобы заставить всех думать, будто это дело рук какого-то психа, а самим упечь детей в тайную лабораторию.
– "Может быть, может быть"… Слишком много «может быть», – проворчал я. Он пожал плечами:
– Не требуй от меня невозможного. Я всего лишь серфер без царя в голове. Этот убийца, про которого ты говорил… Малый из новостей. Он оставлял таких ворон?
– Судя по тому, что я читал, нет.
– Разве серийные убийцы оставляют следы?
– Ага. Они называют это «подписью». Как факсимиле. Фирменный знак.
Я посмотрел на часы. До заката оставалось около пяти часов. Нужно было готовиться к возвращению в Уиверн. Но даже если подготовиться не удастся, мы поедем туда все равно.
Часть II
Страна «нигде»
Глава 18
Бобби налил себе вторую чашку «Горной росы» и сел на табурет виолончелиста, но не взял в руку смычок.
Кроме инструментов и стола для записи нот, в бывшей столовой имелся музыкальный центр с проигрывателем для компакт-дисков и архаичной магнитофонной декой. Точнее, дек было две, что позволяло Саше дублировать кассеты с собственными записями. Я включил центр; он освещал комнату не больше, чем пробивавшийся сквозь шторы солнечный свет.
Иногда Саша, придумав мелодию, была убеждена, что ненароком обокрала другого сочинителя. Дабы удостовериться, что ее музыка оригинальна, она часами прослушивала подозрительные произведения, пока не приходила к выводу, что новое творение создано исключительно благодаря ее собственному таланту.
Музыка – единственная область, где Сашу терзают беспочвенные сомнения. Кулинария, литературные вкусы, занятия любовью и все остальное получается у нее непринужденно, уверенно и подвергается лишь здоровой самокритике. Но в том, что касается сочинительства, она частенько ощущает себя заблудившимся ребенком; в такие минуты Саша становится настолько беззащитной, что хочется обнять ее и успокоить. Несмотря на то, что она злится и может огреть меня флейтой, линейкой или каким-нибудь другим музыкальным орудием ближнего боя.
Я подозреваю, что толика невротического поведения придает вкус любому увлечению, и исправно вношу в нашу связь свою лепту.
Я вставил в магнитофон кассету из конверта, найденного рядом с разложившимся трупом Лиланда Делакруа на кухне бунгало Мертвого Города, затем развернул стоявшее у стола кресло, сел и нажал на кнопку пульта дистанционного управления.
С полминуты слышалось только шипение пустой магнитной ленты. Затем раздался негромкий щелчок, отмечавший начало записи, и новое шипение. То было глубокое ритмичное дыхание человека (видимо, самого Делакруа), занимавшегося либо медитацией, либо ароматерапией.
Бобби сказал:
– Я надеялся услышать не дыхание, а разоблачение. Звук был очень мирный, без малейшего следа страха, угрозы или какого-нибудь другого чувства. Но у меня встали дыбом волосы на голове, как будто кто-то действительно стоял сзади и дышал мне в затылок.
– Он пытается овладеть собой, – сказал я. – И дышит так специально.
Мгновение спустя моя версия подтвердилась. Дыхание стало прерывистым, потом бурным, а потом Делакруа зарыдал, задыхаясь от боли, издавая отчаянные вопли и судорожно всхлипывая в промежутках.
Хотя я не знал этого человека, у меня разрывалось сердце от жалости. К счастью, плач длился недолго: Делакруа выключил магнитофон.
Затем раздался еще один щелчок, запись началась снова, и хотя Делакруа сдерживался с трудом, он ухитрялся говорить Его голос был таким хриплым от слез, что временами речь становилась невнятной. Тогда он умолкал и то ли глубоко дышал, то ли прикладывался к бутылке виски.
«Это предупреждение. Завещание. Мое завещание. Предупреждение миру. Не знаю, с чего начать Начну с худшего Они умерли. Это я убил их. Другого способа спасти их не было. Не было. Ты должен понять… Я убил их, потому что любил. Помоги мне господь. Я не мог позволить им страдать, не мог позволить, чтобы их использовали. Использовали. О боже, я не мог позволить, чтобы их использовали таким образом. Я не мог сделать ничего другого…»
Я вспомнил моментальные снимки, лежавшие рядом с трупом Делакруа. Маленькая щербатая девочка, похожая на эльфа. Мальчик в синем костюме и красном галстуке бабочкой. Симпатичная блондинка с соблазнительной улыбкой. Видимо, они и были теми, кого потребовалось убить, чтобы спасти.
«У всех нас появились эти симптомы. Мы обнаружили их в полдень, в воскресенье, и назавтра собирались ехать к врачу, но не сделали этого до сих пор. Небольшой жар. Озноб. И каждый раз этот трепет… странный трепет в груди… а иногда в животе, в диафрагме, потом в шее, вдоль позвоночника… может быть, пульсирующий нерв, или сердцебиение, или… несильный… еле заметный… еле заметный трепет, но такой… неприятный… и тошнота… невозможно есть…»
Делакруа снова сделал паузу, восстановил дыхание и глотнул какого-то напитка.
«Правда. Надо рассказать правду. Почему мы не могли поехать к врачу. Надо было обратиться к руководству проекта. Сообщить им, что это не кончилось. Я знал. Почему-то знал, что оно не кончится. Все мы чувствовали то же самое. И оно не было похоже на то, что мы испытывали прежде. О боже, я знал. Я слишком боялся, чтобы думать об этом, но знал. Я не понимал, как это случилось, но знал, что это вернется. Уиверн, Иисусе, опять Уиверн, после стольких месяцев. Морин укладывала Лиззи, положила ее в кровать, и вдруг Лиззи начала… она… начала плакать…»
Делакруа сделал еще один глоток и со стуком поставил стакан, когда тот опустел.
«Я был на кухне и слышал, что Лиззи… моя маленькая Лиззи так напугана, так плачет… побежал туда, в спальню. Она была… она… конвульсии… брыкалась и молотила воздух кулачками. Морин не могла удержать ее. Я думал… конвульсии… боялся, что она откусит себе язык. Я держал ее… держал внизу. Когда я открыл ей рот, Морин сложила носок… и хотела заткнуть ей рот, чтобы Лиззи не могла кусать себя. Но у нее во рту было что-то… не ее язык, а что-то живое, что-то сжимало ей горло, что-то живое! И тогда… тогда… она крепко зажмурилась… а потом… потом открыла глаза… и ее левый глаз стал ярко-красным… налился кровью… и в этом глазу тоже было что-то живое, что-то извивающееся…»
Делакруа всхлипнул и выключил магнитофон. Один бог знает, сколько времени потребовалось бедняге, чтобы справиться с собой. На ленте пробела не было, только прозвучал еще один щелчок, когда Делакруа нажал на кнопку «запись» и продолжил:
«Я побежал в нашу спальню, чтобы взять., взять револьвер… и побежал обратно. Пробегая мимо спальни Фредди, я увидел его… Он стоял у кровати. Фредди… Глаза широко открытые… испуганные. Тогда я сказал ему… велел лечь в кровать и ждать меня. В комнате Лиззи… Морин стояла спиной к стене, прижав ладони к вискам. Лиззи… она еще… ох, она билась… и лицо… лицо распухло… искривилось… все кости… это была не Лиззи… Теперь надежды не было. Это была та самая проклятая штуковина, явившаяся с той стороны и прошедшая сквозь Лиззи, как сквозь дверь. Прошедшая насквозь. О Иисусе, я ненавижу себя. Ненавижу. Я был частью этого, я открыл дверь, открыл дверь между той и этой стороной, сделал это возможным. Я открыл дверь. А теперь настала очередь Лиззи… Поэтому я должен был… поэтому я… я выстрелил… выстрелил в нее… выстрелил дважды. И она умерла и молча лежала на кровати, такая маленькая и тихая… Но я не знал, не осталось ли в ней что-нибудь живое, хотя ее больше не было. А Морин… схватилась обеими руками за голову… и говорит: „Дрожит“. Я знал, она говорит про то, что происходит у нее в голове, потому что я чувствовал то же. Трепет в позвоночнике, такой же трепет, какой вызывало то, что было в Лиззи и есть в Лиззи. И тут Морин говорит… самое поразительное… самую поразительную вещь. Она говорит: „Я люблю тебя“, потому что понимает, что происходит. Я рассказал ей про другую сторону, про задание, и она знает, что я заразился, что это дремало больше двух лет, но я заразился и заразил их тоже, уничтожил всех нас, навлек на нас проклятие, и она это знает. Знает, что я… что я сделал с ними… и что должен сделать сейчас… и она говорит: „Я люблю тебя“, то есть дает мне разрешение, и я говорю ей, что тоже люблю ее, очень люблю и прошу у нее прощения, и она плачет, и я стреляю в нее… один раз, в мою милую Морин, чтобы не дать ей страдать. А потом я… ох, я иду… спускаюсь в холл и иду в комнату Фредди. Он лежит в кровати навзничь, весь потный, волосы мокрые от пота, и обеими руками держится за живот. Я знаю, что он тоже чувствует трепет… трепет в животе… потому что сам чувствую его в груди и левом бицепсе, как дрожащую жилку, в мошонке и снова в позвоночнике. Я говорю Фредди, что люблю его, и велю закрыть глаза… закрыть глаза… чтобы я мог помочь ему. А потом… я не думал, что смогу, но смог. Мой сын. Мой мальчик. Храбрый мальчик. Я помог ему. А когда я выстрелил, трепет во мне прекратился, прекратился полностью. Но я знаю, что это не кончилось. Я не один… не один в своем теле. Я ощущаю пассажиров… что-то… какую-то тяжесть в себе… присутствие. Оно спит. Но проспит недолго. Недолго. Я перезарядил револьвер…»
- Предыдущая
- 52/92
- Следующая