В Иродовой Бездне (книга 3) - Грачев Юрий Сергеевич - Страница 27
- Предыдущая
- 27/81
- Следующая
Но все-таки Лева был сострадателен. Конечно, он не давал никогда освобождения здоровым, но если ушиб, если растяжение связок, порез, есть причина дать, то он давал со спокойной душой, пока полностью не восстанавливалась функция конечностей или не заживала рана.
Прошло несколько месяцев. Начальник лагеря иногда, просматривая списки освобожденных, хмурился:
– Что-то у тебя много освобожденных, смотри, смотри…
– Я освобождаю, как должно, — отвечал Лева.
И вдруг нагрянула комиссия. Возглавляли ее представители из управления и начальник санчасти. Вызвали по списку всех освобожденных от работы и стали тщательно проверять. Начальник санчасти записывал диагноз каждого и делал свои замечания. Составили протокол обследования освобожденных, из него было выяснено, что многим Лева дал освобождение неправильно, они должны быть на работе.
Лева оправдывался, говорил, что рана еще не зажила, что есть ушиб или вчера у человека была температура, а сегодня она спала.
— Вы подходите очень мягко, — сказал начальник медсанчасти, — так не годится. Вы хорошо лечите людей, но освобождать по всяким пустякам — это преступление. Предупреждаю, чтобы больше этого не повторялось.
Лева молчал. Он понимал, что и сам начальник санчасти не свободен в своих действиях, и все начальство, которое в комиссии, требует только одного — чтобы как можно меньше было освобожденных от работы, и наоборот — чтобы больше «зэков» было на производстве. Чтобы не только выполняли, но и перевыполняли план.
Лева продолжал работать, но с освобождением от работ он поневоле стал жестче. Получалось какое-то раздирающее противоречие.
Были два мерила: с одной стороны, его совесть подсказывала, что человека нужно освободить, но когда он смотрел на болезнь глазами комиссии, он понимал, что его нужно послать на работу, и отказывал в освобождении, а сам мучился.
Эта суета с утра до вечера как-то пылью ложилась на душу. Получалось какое-то раздвоение. Налицо была сытая, спокойная жизнь, а между тем Лева чувствовал, что нет уже такой близости к Богу. У него словно открылись глаза, и он уразумел, что нет уже таких горячих молитв, какие были раньше. Кругом была обычная жизнь грешников: ругань, курение, ложь, смрад. Он не участвует в этом, молчит. Ни один человек здесь не знает, что он христианин, верующий. Он желал встретить здесь, в лагпункте, хотя бы одного человека, с которым можно было бы поделиться своими мыслями и мечтами. Но обещания не было никакого. Хотя бы агитбригада приехала, — думал он, надеясь поскорее увидеть Жору, но агитбригада разъезжала по более неблагополучным местам, по всей трассе, где развернулось самое горячее строительство железной дороги.
Наступала осень, холод, посыпал снег. Настала и зима. Лева каждое утро молился, выбирая золотой текст по памяти, записывал его. В суете дня, однако, он мало размышлял о нем. Чувствовал, что как-то застывает: и с людьми в обращении, и даже с больными он часто был резок и даже груб.
Как-то вечером, окончив прием, он сел в амбулатории, опустил голову и задумался: «Боже мой! Боже мой! Какой я милосердный самарянин, что от меня осталось. Стараюсь быть справедливым и в то же время поступаю не по совести в деле освобождения больных. Кругом столько грязи, греха всякого, а я молчу, не обличаю, живу в мире и веду себя как мирской, и никто не знает, что я верующий. Кругом люди гибнут, гибнут, а я ни одному человеку даже на ухо, осторожно, не сказал о Спасителе…»
Сознания своего охлаждения, падения охватывало душу Левы, ему стало мучительно стыдно и больно за себя, и он не выдержал — зарыдал, зарыдал, как ребенок…
Пришел из управления муж его санитарки, услышал плач в амбулатории, приоткрыл дверь, увидел плачущего Леву и закрыл дверь.
После он говорил с Левой, всячески успокаивал его, думая, что он плачет, тоскуя о воле, о родных. Но не о родных и не о воле плакал Лева. Он плакал о том утраченном, прекрасном, пламенном, что горело когда-то в его душе, а сейчас лишь чуть тлело, вспыхивая как коптящий луч луны…
«Да, — думал Лева, — как верно писал Всеволод Иванович Петров в своей статье: «Ласки и удары жизни». Действительно, когда мы получаем удары судьбы, испытания, тяжести, голод, сильную скорбь, то небо ближе, ярче звезды, а когда сыты, спокойная жизнь, даже в заключении, и все словно улыбается, и жизнь проявляет свои ласки, в нас гаснет огонь. И он вспомнил чудные слова из книги Иова: «Человек рождается на страдание, чтобы, как искры, устремляться вверх». И он молился: Испытай меня, Боже, и зри, не на опасном ли я пути, и направь меня на путь вечный». Молитва возвращала ему силы, он опять прибегал к силе Всевышнего, чтобы быть лучше, чище, и становился добрее к больным, более чутким — к окружающим.
…И вот, наконец, приехала агитбригада. Для Левы это был праздник. Члены бригады заняли другую часть барака, за стеной от медсанчасти, и Лева через стенку слышал, как пели артисты. «Накачивай, заворачивай, если нас возьмут за жабры — все закачивай…»
Не только само пение, но и содержание репетируемых выступлений ложилось тяжестью на душе у Левы. Их попытка воспеть труд и вместе с тем обнаружить пороки преступников — воровство, ругань, подхалимство — в основе, казалось бы, имели благую цель, но эти средства оказывались не в состоянии изменить греховную природу человека, да и сами артисты, намеревавшиеся повлиять на заключенных, переродить их — сами были грешниками, нечестивцами.
Леву радовало то, что с этой агитбригадой приехал брат Жора. Поздно вечером, когда Лева кончил прием, а агитбригада — свои выступления, оба брата тихо беседовали между собою.
— Я давно хотел попасть к тебе, — говорил Жора, — но мы были в других колоннах. Нашу бригаду не направляли к вам, так как считали, что это наиболее благополучный участок в трудовом и моральном отношениях. А теперь, слава Богу! Увиделись. Как ты живешь?
Лева грустно покачал головой.
– Все, кажется, хорошо, — сказал он. — И с работой устроен, и санитарное состояние стремлюсь поддержать на должном уровне, а за лечение больных меня даже хвалят, но настоящей радости нет. Ведь никому не свидетельствую о Христе, нет ни одного близкого человека по вере, с кем можно было бы отвести душу. Кажется, еще Достоевский писал, что тюрьма — каторга особенно страшна тем, что находишься среди людей, совершенно чуждых духовной жизни. Вот это испытываю и я.
– У меня положение полегче, — сказал Жора. — Хотя среда актеров-музыкантов, среди которых я живу, на очень низком уровне… Многие попали сюда за секс, за половые преступления, их пища — бесконечные грязные анекдоты. Но меня радует — знаешь что?
Лева посмотрел на сверкающие неподдельной радостью темные глаза Жоры и сказал:
– Догадываюсь, ты, вероятно, получил Библию при свидании с женой?
– Да, да, ты угадал. Какое счастье! Она со мной. Конечно, открыто ее читать не приходится. Я делаю так: когда все лягут спать, закутываюсь одеялом с головой, оставляю только маленькую щелочку для света. И вот этот падающий свет дает мне возможность читать Библию под одеялом. И все же я скажу тебе, что все знают, что я верующий. Я и не скрываю. Но с Библией приходится быть осторожным, чтобы не отобрали. Кроме того, у меня еще другая большая радость, а именно: где бы мы ни были, всюду посещаю братьев, делимся письмами, переживаниями, вместе молимся. Однако у меня есть свои трудности. Все-таки тяжело, очень тяжело играть на скрипке все эти мирские, подчас пошлые мотивы. Как хотелось бы своим талантом прославлять Господа! И в Москве я мечтал, что наступит время, и я смогу не участвовать более в Большом театре в представлении оперы «Кармен», а играть чудные мотивы на призывных собраниях для спасения грешников. Иногда думается: лучше взять кувалду и долбить скалу, чем держать смычок, уметь искусно играть и — не славить Господа.
– О, дай Бог, — сказал Лева, — чтобы наступило время, когда все свои способности и знания мы сможем отдать на светлое, лучшее, вечное…
- Предыдущая
- 27/81
- Следующая