Любовь и Ненависть - Эндор Гай - Страница 10
- Предыдущая
- 10/110
- Следующая
Итак, если Руссо хотел прославиться, нужно было написать приличную пьесу. Разве театры постоянно не требовали новых и новых произведений? Почему же он не может стать одним из авторов? Разве он не в состоянии сделать то, что другие делают запросто? Разве не способен проявить свой талант? Он должен написать пьесу, хотя бы ради спасения своей души.
У Вольтера все было по-другому. Даже если он не написал бы своего «Эдипа», все равно бы стал знаменитым. Как остроумный человек. Из-под его пера вышло несколько язвительных памфлетов, направленных против герцога Орлеанского[38], который после смерти Людовика XIV стал регентом малолетнего наследника престола. Отхлестать публично герцога было нетрудно, — он был заядлым любителем умопомрачительных оргий. Поговаривали, что он привлек к развратным пирушкам свою собственную дочь, и через некоторое время она забеременела. Его не любили главным образом за то, что он вверг страну в тяжелейший экономический кризис.
За дерзкие, насмешливые памфлеты Вольтера арестовали (хотя он являлся автором не всех, а лишь нескольких из них) и отправили в Бастилию[39], где он просидел одиннадцать месяцев. Когда наконец регент смилостивился и приказал выпустить смельчака, маркиз де Носе взялся устроить их встречу, чтобы Вольтер вновь заручился расположением герцога-регента.
Когда де Носе и Вольтер прогуливались в прихожей Пале-Рояля[40], где в ожидании приема бродили толпы придворных, разразилась сильнейшая гроза. Сверкала молния, гремел гром, дождь лил как из ведра, затем пошел град. Окна разбились, с крыш сорвало каминные трубы. Все улицы Парижа залило водой.
— Сейчас, по-моему, и на небесах установилось регентство, — не смог удержаться Вольтер. Услыхав его остроту, все ожидавшие приема рассмеялись. Взрыв хохота был таким сильным, что герцог-регент пожелал узнать причину такого веселья и вышел из своего кабинета.
— Сир, — начал маркиз де Носе, — я привел господина Вольтера, которого вы столь любезно освободили из Бастилии и которого теперь наверняка отправите обратно. — И он пересказал новую вольтеровскую шутку. Но регент оказался человеком типичным для того озорного времени. Он не мог устоять перед остроумием Вольтера, простил ему все заблуждения и даже выдал денежную премию в семьсот франков.
— Я только рад, что ваше высочество изъявило желание позаботиться о моем пропитании, — ответил Вольтер, принимая деньги. — Но прошу вас, не стоит больше беспокоиться о моем жилье.
Герцог засмеялся, очарованный не только остроумием своего собеседника, но и его ловкой манерой скрыть истинные причины их прежней вражды, — Вольтер сделал вид, что герцог отправлял его в тюрьму ради того, чтобы обеспечить сносным жильем.
Вольтер высоко ценил всеобщую страсть к остротам и поручил своей «громогласной трубе» Тьерио записывать слетевшие с его уст шутки, чтобы разносить их по всему городу. Однажды, когда этот зануда Тьерио мучился сомнениями, в каком же костюме ему отправиться на маскарад, Вольтер посоветовал ему: «Думаю, вам стоит отправиться туда в костюме обычного человека. Бьюсь об заклад, в нем вас никто не узнает». Вот еще пример. Вольтер входит в спальню одной знатной дамы, она вскакивает с кровати и извиняется: «Только ради такого гения, как вы, я встаю так рано». На что он отвечает: «Мне польстило бы больше, если бы вы сочли меня достойным присоединиться к вам».
Его заклятый враг, знаменитый поэт и соперник Алексис Пирон[41], считавший себя более остроумным, чем Вольтер, обычно обвинял его в плагиате. «Если бы у меня был корабль, — сказал он однажды, — я бы назвал его «Вольтер». Он, несомненно, принес бы мне целое состояние за счет пиратства».
Можно представить себе Руссо, горевшего желанием быть признанным, но неспособного придумать ни одной искрометной шутки. И чем интереснее и острее велась беседа вокруг него, тем труднее ему было открыть рот. А если он и мог вставить подходящее словцо, то так долго собирался сделать это, что его постигало новое разочарование — тема разговора уже менялась и его замечания были ни к чему.
— Ах, почему же мои мысли столь ленивы! — сокрушался он в своей «Исповеди». Хотя к моменту написания этого произведения он уже был знаменитым и ему незачем было завидовать славе и таланту других.
Но в словах Руссо все еще чувствовалась зависть — из-за стойкой памяти о тысяче моментов унижения, которые навечно отпечатались в его чувствительной душе.
Во многом тон тому периоду задал Бернар Фонтенель[42] — ученый, академик, считавший, что даже книгу по астрономии нужно написать так, чтобы она была способна привести в восторг дам. По его мнению, только глупые педанты представляют науку как нечто туманное, малопонятное и отталкивающее. Знаменитого холостяка Фонтенеля, не проводившего дома ни одного вечера, ухитрявшегося ужинать то в салоне мадам де Ламбер, то у мадам де Тенсен, то у мадам Жоффрен и так далее, никак нельзя было обвинить в самом страшном из всех, по меркам восемнадцатого века, преступлении — занудстве. Не умевших занять компанию легкой, непринужденной беседой не приглашали на светские рауты — им отказывали везде и всегда. Салон был как бы вторым театром, в котором каждому предстояло сыграть свою роль, и все в той или иной степени впредь считали себя актерами.
Фонтенель вызывал всеобщий интерес.
— Вы правы, — заявил он однажды врачу. — Кофе — это на самом деле медленно действующий яд. Я пил его на протяжении девяноста последних лет — и, как видите, жив.
Когда ему исполнилось девяносто четыре, он по-прежнему приезжал на обед в знатные дома. Тем не менее он постоянно шутил по поводу своего ухудшающегося зрения и слуха.
— Я отправляю туда, в иной мир, багаж заранее, по частям, — говаривал он и, прикладывая слуховую трубку к уху, с удовольствием слушал взрывы хохота. И когда, за несколько недель до своего столетия, он умер, соперник Вольтера, Пирон, глядя на похоронный кортеж, произнес: «Этот Фонтенель в своем амплуа. Ни за что не желает оставаться дома. Даже в день своих похорон!»
У французов всегда находилась достойная шутка, способная заглушить любую неприятность. Мрачные идеи находились как бы под запретом. Бабушка знаменитой писательницы Жорж Санд[43] говорила ей:
В ту пору мы не знали, что такое старость. Только Революция принесла это понятие. Мы всегда старались быть грациозными, элегантными, веселыми — до самого последнего момента. Какая разница, если кого-то мучает подагра, а у кого-то нет денег! В любом случае каждый мог улыбнуться и сказать что-то остроумное. Разве не лучше умереть на балу или в театре, чем в темной комнате со священником?
Скажете, что все это поверхностно, неглубоко? Да, возможно.
Рассказывали, как однажды малолетний Людовик XV вышел из дворца, чтобы погулять со своим наставником. У ворот они увидели нищего. Король бросил ему монетку. Нищий, поймав ее, сделал глубокий реверанс.
— Только что я стал свидетелем самого замечательного события в своей жизни, ваше величество, — заметил учитель.
— Какого же?
— Я видел нищего, способного перещеголять своего короля в куртуазности[44].
Король все понял. Он вернулся к дворцовым воротам, подошел к нищему, выставил вперед ногу в башмаке с серебряной застежкой, сорвал с головы шляпу с большим пером, прижал ее к сердцу и поклонился ему. Таким образом он вернул себе право называться королем.
Иногда французская куртуазность доходила до абсурда. Однажды Людовик XIV спросил герцога д'Уза, когда его жена собирается родить. Тот, низко поклонившись, ответил:
— Это случится, как только того пожелает ваше величество!
- Предыдущая
- 10/110
- Следующая