Дневник Чумного Года - Дефо Даниэль - Страница 66
- Предыдущая
- 66/69
- Следующая
Как же это удалось? На чем основано ощущение неподдельности рассказа?
Прежде всего, семантика достоверности заложена в самой форме повествования от первого лица.{9} И не случайно все романы Дефо написаны в этой форме: автор как бы хочет сказать, что это не вымысел, а подлинные мемуары или дневники, правдивая история, быль. Ведь повествователь прямо утверждает: «Это произошло со мной самим» (как в «Робинзоне Крузо»), или (как в «Дневнике Чумного Года») — «Я только рассказываю о том, что знаю, что видел сам, о чем слышал, об отдельных случаях, попавших в мое поле зрения». Что же может звучать убедительнее для неискушенного читателя?
На самом-то деле повествователь, конечно, вымышленный. Дефо ко времени Великой лондонской чумы не исполнилось и шести лет. Так что, несмотря на всю свою памятливость, он пишет, опираясь более на свидетельства очевидцев, чем на собственные наблюдения.{10}
При этом в форме повествования «Дневника Чумного Года» есть свои особенности, отличающие это произведение от других романов Дефо. Если Робинзон Крузо, Молль Флендерс, полковник Джек или другие герои английского романиста повествуют о собственных приключениях, причем рассказ их, как правило, охватывает всю жизнь героев, от детства или юности до зрелости или старости, то здесь повествователь выступает лишь как хроникер исторического события, длившегося немногим более года. И в центре внимания само это событие и общество в целом, а не судьба одного лица. Сведения же о повествователе настолько скудны, что уместятся в одну-две строки: торговец шорными товарами, родом из Нортгемптоншира, имеет брата, занимающегося торговлей с Португалией и Италией, и сестру в Линкольншире — и это, пожалуй, всё. Даже имени его мы не знаем, только инициалы — Г. Ф.
В то же время именно потому, что событийный момент отступает на задний план, значение самого повествовательного акта возрастает, как ни в одном другом романе Дефо. Возникает не столько образ героя, сколько образ повествователя. Некоторые исследователи даже полагают, что именно в создании этого образа и заключается главный жанрообразующий признак «Дневника Чумного Года».{11}
Говоря словами Э. Берджесса, перед нами «торопливая, разговорная, подчас неуклюжая фиксация воспоминаний о великом историческом событии, которое пережил рядовой лондонский купец, обладающий лишь интересом к фактам — своего рода журналистским талантом, но лишенный какого бы то ни было литературного образования, если не считать основательного знакомства с Библией, естественного для купца-нонконформиста эпохи Реставрации».{12}
Хотя произведение и названо дневником, форма повествования в нем мемуарная… Для дневниковой формы характерна спонтанность изложения, отсутствие временного разрыва между событием и его описанием. Однако у Дефо и ранее, в «Робинзоне Крузо» например, где наряду с мемуарами вводился и «Дневник» героя, дневниковая форма изложения исподволь размывалась и вновь переходила в мемуарную. События, изложенные в «Дневнике» Робинзона, отчасти (для вящей убедительности!) дублируют события, рассказанные в мемуарах. Однако дневниковая форма выдержана непоследовательно: рассказчик то и дело вводит в дневниковую запись, привязанную к определенной дате, те сведения, которые он мог узнать только позднее, лишая тем самым свои записи основного преимущества дневника — эффекта непосредственности описания событий.
А в «Дневнике Чумного Года» повествование не только не привязано к датам, но шорник Г. Ф. не скрывает, что к моменту изложения его воспоминаний прошло уже много лет со времени чумы:{13} кое-что он уже позабыл, а главное — многое изменилось, и прежде всего иным стал сам облик города, пережившего Великий лондонский пожар; иными стали нравы и настроения людей.
Более того, мемуары шорника своею сбивчивостью скорее походят на устный рассказ, свободный от строгой хронологической последовательности. Повествователь то забегает вперед, то возвращается назад, по нескольку раз излагает одни и те же события, продвигаясь от начала эпидемии к ее завершению зигзагами, в чем-то даже предвосхищающими повествовательную манеру Лоренса Стерна в «Жизни и мнениях Тристрама Шенди»: ведь переход от одной темы к другой чаще всего связан ассоциативно с предшествующим изложением, хотя иногда и ничем не мотивирован.
Стремление к достоверности, в принципе свойственное всем романам Дефо, доводится здесь до предела, почти до абсурда. Повествователь скрупулезнейшим образом то и дело поясняет, что видел собственными глазами, что слышал от очевидцев, какие данные представляются ему надежными, какие — внушают сомнение…
И однако, хотя он неоднократно повторяет, что является лишь «простым наблюдателем событий», его собственные взгляды и мнения проявляются чуть ли не в каждой строке. Рассказ пестрит выражениями типа: «по-моему», «на мой взгляд», «не могу не признать», «обязан упомянуть», вносящими личностный элемент в сухой, информативный стиль, хотя повествователь частенько одергивает сам себя, напоминая читателю, что он лишь регистратор событий, не более: «…возможно, некоторые сочтут это ханжеской набожностью, чтением проповеди вместо описания реальных событий; подумают, что я становлюсь в позу учителя, а не простого наблюдателя; и это удерживает меня от дальнейших рассуждений, сделать которые мне бы очень хотелось».
Сам стиль рассказа, которым пользуется здесь Дефо, как ни в каком другом романе, усиливает иллюзию правдоподобия. Рассказ шорника не только зигзагообразен, но и тяжеловесен, подчас косноязычен.{14} Повествование грешит бесконечными повторами, которые лишь усугубляются навязчивыми оговорками («повторяю», «как я уже говорил», «как сообщалось выше», «о чем уже известно читателю» и так далее) или обещаниями, не всегда выполняемыми, рассказать о чем-то подробнее, неоднократными возвращениями к уже изложенному материалу, причем при повторном изложении иногда возникают детали, противоречащие ранее сообщенным фактам.
Все эти особенности повествования заслужили противоречивые оценки критиков. Одни (прежде всего те, кто считал дневник трудом историческим) упрекали Дефо в спешке и неряшливости изложения. Другие видели в этом вершину художественного мастерства, сознательное стремление создать образ неумелого, неискушенного рассказчика задолго до «Тристрама Шендн» Стерна.
У читателя «Дневника» возникают и другие неожиданные ассоциации со Стерном, но об этом позднее. А в большинстве эпизодов в стиле повествования нет ничего стернианского: он сух и тем более потрясает трагичностью событий, чем скупее и беспристрастнее о них сообщается. Как сказал профессор Кембриджского университета Дж. Г. Плам, «Дневник Чумного Года» — это «повесть ужасов, изложенная великим мастером реалистического рассказа».{15} Действительно, здесь обо всем говорится скупо и сухо: и о детях, сосущих грудь уже умерших матерей, и о покойниках, которых некому вытащить из дому, чтобы предать земле, и о чудовищных ямах общих могилах, куда ночью вповалку бросают тела умерших, и о нестерпимых муках во время болезни, и о варварских методах лечения…
Эта сухость стиля, подчас воспринимаемая как душевная черствость самого автора, в значительной мере свойственна всем романам Дефо. Парадоксальным образом его проза, несмотря на обилие подробностей, а подчас и громоздкость стиля, производит впечатление простоты, лаконизма, кристальной ясности. Перед читателем лишь констатация фактов — пусть даже и небывало детализованная для своего времени, — а пояснения, описания душевных движений сведены к минимуму и, как правило, неподробны, непластичны, заменены отпиской: «неизъяснимо», «неописуемо», «неподвластно перу». Вот, к примеру, эпизод из «Дальнейших приключений Робинзона Крузо» — описание смерти верного Пятницы: «…в него полетело около трехсот стрел — он служил им единственной мишенью, — и, к моему неописуемому огорчению, бедный Пятница был убит. В бедняка попало целых три стрелы, и еще три упало возле него: так метко дикари стреляли!»{16} Чарлз Диккенс впоследствии скажет, что в мировой литературе не было ничего более бесчувственного, чем описание смерти Пятницы.{17}
- Предыдущая
- 66/69
- Следующая