Серое, белое, голубое - Моор Маргрит - Страница 43
- Предыдущая
- 43/52
- Следующая
— Знаешь, — сказала я однажды Милене, которая прилегла рядом со мной на траву, — пора мне потихоньку трогаться домой.
Я задумала проехаться на прощанье по округе. Поглядеть на окрестные деревни, ведь завтра я уезжаю. Взяла велосипед Милены, по-спортивному вскочила в седло и покатила вниз по асфальтированному спуску. Ветер свистел у меня в ушах, бабочка пыталась забраться мне под блузку, смешно, что я уезжаю, эти увитые виноградом склоны мне ничуть не надоели.
Доехав до перекрестка, я вдруг услышала: «Тето!» Оглянувшись, я увидела худенького мальчонку, который, стоя во весь рост, нажимал на педали. «Тето!» — крикнул он вторично, уже догнав меня, это означало «Тетя!». Матей захотел сопровождать меня в моей прогулке.
Мы разговорились, чешский мальчик и я. Проехав молча какой-то кусок пути рядом со мной, Матей изобрел гениальное решение языковой проблемы, стоявшей между нами. Что за беда, что я говорю с его родителями на совершенно непонятном наречии? Я ведь не сумасшедшая, нет, наоборот, славная. Он поехал чуть медленнее, бросил на меня быстрый взгляд, показал куда-то вдаль и принялся что-то объяснять. Не понять было невозможно: подъем голоса, замедление, ускорение темпа речи, вот он задумался, наморщив лоб, сделал паузу, подыскивая слова, затем вывод, улыбнулся. И вот закончил, точка, посмотрел на меня.
Я тоже улыбнулась, согласившись с его доводами, и подумала: «Чешский отличается сильной артикуляцией и большим количеством звука ”а”».
Дорога не просто взбиралась на кручу, она становилась значительно хуже. Во многих местах асфальт был разбит. Нам обоим пришлось ехать с осторожностью, чтобы позорно не свалиться. И наконец вершина холма. Мы вздыхаем с облегчением, говорим «уфф!» — немного наигранно. Он снова заговорил. Я слушала. На этот раз рассказ требовал от него серьезного, убедительного тона. Время от времени он смотрел в сторону и продолжал говорить лишь после моего кивка. Разговор — разговор! — это не сообщение чего-то, что тебе известно, а желание утвердить свое значение в глазах других.
Его заключительная фраза звучала так: «…старавранаколач!»
Чтобы сказать что-то в ответ, я повторила последнее слово:
— Колач.
Он с серьезным видом покачал головой и поправил меня.
— Колач, — снова сказала я.
— Колач! — Как я поняла, «л» должно было звучать значительно тверже.
— Колач, — повторила я.
Теперь правильно. Он удовлетворенно кивнул: получилось. Догадается ли он теперь снизить темп? Дорога шла по заросшей цветами долине. Воздух был мягок и ароматен, как розовые лепестки. Какой мне выбрать язык, чтобы в свою очередь что-то рассказать ему? Экзотический словарный состав нидерландского языка, наверное, не уступает чешскому. Я немного подумала, прокашлялась и начала, убедившись, что он меня слушает, рассказ про своего мужа, собак и житье-бытье на южноголландском побережье. Я уже не помню, что еще я ему наплела, но, должно быть, это было забавно — у меня до сих пор стоит перед глазами лицо Матея, он весело и понимающе улыбается мне.
— Самое лучшее — это цветущие поля тюльпанов, нарциссов и гиацинтов, — так я закончила свой рассказ. — Тогда по всей деревне идет такой же запах, какой бывает в шкафу с бельем, переложенным мылом.
Холмы Моравии. Река Ослава. Прощание и возвращение. Я думаю о Матее, девятилетнем мальчике в синем тренировочном костюме. Когда он хотел прибавить скорость, чуть обогнать меня, он вставал на педалях. Я видела его худенькую фигурку то справа, то слева от велосипеда. Если мысленно убрать этот велосипед, то будет похоже на комический фантастический танец в воздухе.
Вернувшись домой, я спросила Милену, что означает слово «колач».
— Колач! — смеясь повторила она. — Это такой пирог!
Услышав это слово, Матей вернулся к прерванной теме. Он хотел испечь для меня пирог с вишневой начинкой. Чтобы я завтра в поезде не умерла с голоду. Его матери ничего не оставалось, как отмерить муки и растопить печь.
Они возились довольно долго.
На рассвете поезд прибыл в Нюрнберг. Толпа измученного народу высыпала из вагонов в поисках сосисок и газет. Все еще было закрыто. Я покорно поплыла вместе с потоком пассажиров, побродила по платформам и, увидев, что поезд еще не подали, встала в очередь перед кофейным автоматом. Когда подошел поезд, все стали проталкиваться вперед. Вместе с тремя словаками и двумя цыганками с грудным ребенком я устроилась в свободном купе в вагоне поезда, который, проезжая ночью по каким-то неизвестным местам, вобрал в себя серный дух. Мы с трудом нашли такое купе. Поставили в ногах сумки, сели сложа руки и стали ждать отправления.
Все было нормально до тех пор, пока не стали подъезжать к Вюрцбургу. Когда поезд остановился в пригороде, в наше купе ввалился рослый белобрысый детина с красной шеей — служащий железной дороги. Вид у него был злой. Он побарабанил ногтями по стеклу с приклеенными снаружи полосками бумаги и спросил, умеем ли мы читать. Никто не ответил. Тогда он выпятил грудь и буквально уничтожил нас значительностью своего официального сообщения. Оказывается, мы заняли купе матери и ребенка. «Вон! — рявкнул он по-немецки, лаконично подытоживая ситуацию. — Все вон!» И не успели еще словаки, цыганки с ребенком и я выйти, как мать уже появилась на пороге. Красивая молодая женщина с отрешенным взглядом проскользнула мимо нас в купе, прижимая к себе ребенка, чтобы, несмотря на все трудности пути, посвятить себя радостям материнства. Служащий закрыл за ней дверь.
Я стояла в проходе. Один из словаков угостил меня тонкой черной сигаретой. Дым разъедал мне глаза и легкие, но принес такое облегчение, что я готова была расплакаться. Я прислонилась спиной к стеклу, отвернувшись от мелькавших за ним пейзажей и забыв об усталости, желании спать, страхе, отвращении, обо всем, кроме чувства совершенного одиночества, которое словно покрывало легло мне на плечи. Рядом со мной, на откидном сиденье, приделанном к стене, примостилась цыганка со спящим младенцем на руках. Выражение ее лица было глухое и непроницаемое, ее словно не было здесь вовсе, несмотря на ее длинную юбку и пузатую сумку у ног. Поезд трясло. Прозвенел колокольчик на железнодорожном переезде. Прямо напротив меня, за стеклянной дверью, мать целовала своего ребенка и доставала ему из специального термоса бутылочку молока. Привезли передвижной буфет, нам пришлось встать на цыпочки, чтобы дать дорогу этому чудовищу. Официант в форменной куртке из льняной ткани открывал одну за другой двери купе и с легкостью сбывал свой товар — та мамочка тоже купила у него кофе и булочку, — но нам ему ничего не удалось всучить. Мы были пассажиры другого рода. Словаки достали черный хлеб, цыганка, прикрывшись красной шалью, приложила ребенка к груди, а я развернула белую бумажную салфетку с вишневым пирогом, нарезанным на квадратики.
Я ехала домой. Устремив взор на маленький оазис, фата-моргану за оконным стеклом, я думала: что это значит для человека — иметь дом, адрес, место жительства? Я это уже плохо помнила. Стоя в коридоре среди отбросов общества, которые посмели двигаться куда-то по своему усмотрению, я вспоминала — откуда-то из невообразимо далекой седой старины — презрение кочевника к жителю деревни, который хочет удержать если не время, то хотя бы свое место на земле. Поезд прогрохотал по мосту. Я переминалась с ноги на ногу. Нет, уставшей я себя не чувствовала. С удовольствием наблюдала за легким облачком сигаретного дыма, которое словно морской конек проплывало у меня перед глазами, разрасталось и таяло в солнечном свете.
Это было длинное путешествие. Цепочка событий, сигналов, знаков, которые теперь, спустя время, выстроились в логичную и таинственную последовательность. Объяснения, разумеется, никакого нет. Нужно не думать, а действовать. Не говорить, а смотреть. Вскоре я вернусь в исходную точку. На автобусную остановку в дюнах. Мысленно я уже вдыхаю морской ветер, пишу письма, звоню, работаю и хожу в гости, вскоре я снова стану той женщиной, что и была, — Роберт, я иду! — я мысленно разглаживаю обеими руками простыни на широкой постели, окна в сад открыты. Изменилась ли я? Постарела? О нет! Все узнают меня, мое тело, мою одежду, интонации моего голоса… никто, глядя на меня нынешнюю, не догадается, что зрение мое стало острее, что я могу на глаз определять расстояние и видеть в темноте. И если я вскоре сяду читать газету или приглашу друзей на ужин, разве помешает, если я между тем залюбуюсь на никому, кроме меня, не ведомый пейзаж и увижу что-то такое, что мне приятно вспомнить, — мои гордые, варварские, глубоко личные сны, которыми я никогда и ни с кем не могу поделиться…
- Предыдущая
- 43/52
- Следующая