Простые смертные - Митчелл Дэвид Стивен - Страница 155
- Предыдущая
- 155/203
- Следующая
И однажды осенним утром он действительно к нам приехал. И тут уж я постаралась не ударить в грязь лицом. Целый час мы с ним говорили только о металлургии. Петр Иванович Черненко был человеком строптивым, умным и опытным, он немало повидал за свои пятьдесят лет, но даже ему показалось забавным то, что его развлекает какая-то крепостная девчонка, которая умеет на редкость хорошо поддержать разговор даже на такие сугубо мужские темы, как коммерция и выплавка стали. Василиса сказала, что это, должно быть, ангелы нашептывают мне на ухо всякие умные вещи, пока я сплю, а как иначе я смогла так быстро овладеть немецким и французским, научиться вправлять сломанные кости и усвоить основные алгебраические принципы? Я краснела и бормотала что-то насчет книг и «своих благодетелей, которые старше, лучше и умнее меня».
А вечером, уже лежа в постели, я услышала, как Петр Иванович говорит Дмитрию: «Если этому злобному ослу Береновскому вожжа под хвост попадет, то он бедную девочку на всю жизнь в свекольные поля отправит; заставит и в дождь, и в мороз возиться в земле, а потом делить жалкое ложе с каким-нибудь клыкастым кабаном. Надо что-то с этим делать, племянничек! Надо непременно что-то делать!» А уже на следующий день дядя Петр уехал под непрерывным дождем – весна и осень в России одинаково богаты дождями, превращающими дороги в непролазную грязь, – но на прощанье сказал Дмитрию, что они с Василисой что-то чересчур долго гниют в этой тихой заводи…
Зима 1816 года выдалась не просто суровой, а поистине безжалостной. В деревне умерло около пятнадцати крестьян, отец Дмитрий отпел их, а потом мужики копали могилы в насквозь промерзшей, твердой, как железо, земле. Кама покрылась толстым слоем льда; волки совершенно обнаглели и забегали в деревню; голодали даже священники со своими семьями. Весна не желала наступать до середины апреля, а почтовая карета из Перми не приезжала в Оборино аж до третьего мая. В дневнике Клары Маринус особо отмечен тот день, когда в домик Косковых принесли два толстых официального вида конверта. Однако вскрывать их никто не решился, пока не вернулся отец Дмитрий, ездивший в лесную сторожку, чтобы причастить сына дровосека, умиравшего от плеврита. Вскрыв первый конверт ножом для разрезания страниц, Дмитрий, важно надувая щеки, сообщил: «А это, дорогая Клара, в первую очередь касается тебя!»; и он прочел вслух: «Кирилл Андреевич Береновский, владелец имения Оборино в Пермской губернии, навечно дарует крепостной Кларе, дочери крепостной Готы, ныне покойной, полную и безусловную свободу в качестве подданной Его императорского величества Александра I». Моя память почему-то сохранила, как громко кричали в тот день кукушки за рекой и каким потоком лились солнечные лучи в окна маленькой гостиной Косковых. Я спросила Дмитрия и Василису, не хотят ли они теперь подумать о том, чтобы я стала их дочерью, и Василиса лишь крепко меня обняла, всю измочив счастливыми слезами, а Дмитрий, смущенно покашляв, сказал, глядя на собственные пальцы: «Я думаю, теперь это можно устроить, Клара». Мы понимали: один лишь Петр Иванович был способен уладить вопрос с моим чудесным освобождением, однако прошло несколько месяцев, прежде чем нам удалось в точности узнать, как он это сделал. Оказалось, что дядя Петр попросту уплатил немалые долги моего хозяина известному виноторговцу, и Береновский согласился даровать мне вольную.
Мы были так взволнованы, что совсем позабыли о втором конверте, хотя в нем содержались не менее важные известия: отца Дмитрия вызывали в епископальное управление Санкт-Петербурга, где были намерены предложить ему новый пост, настоятеля церкви Благовещения на Невском проспекте, не позднее 1 июля сего года. Василиса спросила, причем вполне серьезно, уж не снится ли нам все это. Дмитрий молча подал ей письмо. Читая его, Василиса прямо на глазах помолодела лет на десять. Муж сказал ей, что ему просто не по себе, когда он думает, сколько же дяде Петру пришлось заплатить за столь лакомый пост. Но ответ на этот вопрос мы опять же узнали далеко не сразу и, разумеется, не от самого Петра Ивановича. Оказалось, что платой за это назначение был коносамент на отправку сиенского мрамора для любимого монастыря патриарха. Как известно, человеческая жестокость не знает пределов. Но столь же беспредельной, оказывается, может быть и человеческая щедрость.
С конца 1780-х годов мне не доводилось жить в условиях просвещенной европейской столицы, а потому, едва мы успели устроиться в новом доме при той петербургской церкви, где отныне стал настоятелем отец Дмитрий, я с головой погрузилась в мир искусства и науки, в мир музыки и театра. Я не пропускала ни одной встречи моих приемных родителей с умными людьми, впитывая во время этих бесед каждое слово, стремясь к знаниям, как всякая неглупая девушка тринадцати лет, только что обретшая свободу. И если сама я была почти уверена в том, что мое низкое происхождение станет серьезным препятствием для проникновения в высшее общество, то, как ни странно, все вышло наоборот: это чудесным образом только повысило мне цену в салонах Петербурга и даже стало неким событием сезона в изголодавшихся по новинкам столичных светских кругах. Не успела я опомниться, как «юную госпожу Коскову из Перми, имеющую столь глубокие и разносторонние познания», постарались «проэкзаменовать» – и в умении говорить на иностранных языках, и по математике, и по литературе. Я, естественно, отдавая должное своей приемной матери, всегда всех уверяла, что именно она «вложила в меня все эти знания», широкий спектр которых объясняется тем, что я, едва научившись читать, сразу стала пользоваться великолепной родительской библиотекой и читала все подряд – Библию, словари, научные альманахи, памфлеты, поэтические сборники и всевозможную научно-популярную литературу. Сторонники женской эмансипации выставляли Клару Коскову как пример того, что крепостные и их хозяева различаются только тем, кто в какой семье родился, тогда как скептики называли меня гусыней, которую «откармливают, чтобы впоследствии сделать fois gras», то есть закармливают меня знаниями, которые я попросту заглатываю, толком не понимая.
Однажды в октябре карета, запряженная четверкой белых породистых лошадей, проехала по Невскому проспекту, и конюший царицы Елизаветы[249] вручил моей семье приглашение в Зимний дворец. Ни Дмитрий, ни Василиса в ту ночь так и не смогли уснуть. Все мы были потрясены и восхищены анфиладой великолепных палат, по которым мы проходили, направляясь в покои самой царицы. Впрочем, моя долгая метажизнь еще несколько веков назад успела сделать мне прививку от преклонения перед роскошью. А что касается царицы Елизаветы, то лучше всего я запомнила ее печальный голос, похожий на голос бас-кларнета. Моих приемных родителей и меня усадили на длинную скамью у огня, тогда как сама Елизавета предпочла кресло с высокой спинкой. Она тут же стала по-русски задавать мне вопросы о моей жизни крепостной, затем перешла на французский, словно проверяя, сколь быстро я способна переходить с родного языка на иностранный и менять тему разговора. В итоге царица перешла на свой родной язык, немецкий, и высказала предположение, что мой круг занятий и обязанностей, должно быть, довольно узок и скучен. Я ответила, что, во-первых, аудиенцию у самой царицы никак нельзя назвать скучной, а во-вторых, я бы, честно говоря, была не слишком опечалена, если бы в светских кругах обо мне стали забывать, и Елизавета сказала, что раз так, то я наверняка прекрасно понимаю, что чувствует она, императрица, в своем дворцовом окружении. Затем она показала мне новенькое фортепьяно, только что привезенное из Гамбурга, и спросила, не хочу ли испробовать, как оно звучит. Я, не ломаясь, сыграла японскую колыбельную, которую выучила еще в Нагасаки, и эта музыка невероятно тронула царицу. Однако я совершенно смешалась, когда Елизавета спросила, о каком муже я мечтаю. «Наша дочь – еще совсем девочка, ваше величество, – обрел наконец дар речи Дмитрий, – и в голове у нее полно всякой чепухи».
249
Имеется в виду Елизавета Алексеевна (1779–1826), принцесса Баденская, супруга Александра I.
- Предыдущая
- 155/203
- Следующая