Кураж - Туричин Илья Афроимович - Страница 55
- Предыдущая
- 55/74
- Следующая
Там, в центре города, в большом доме, на четвертом этаже живет Яков Флич, Яша! На клочке газеты ребята оставили его адрес. Флич не прогонит старого друга. Конечно, в день эвакуации он, Мимоза, предал цирк, предал товарищей. Да-да, предал, не ищи другого слова. Ушел потихоньку. Забился в щель, вроде клопа. Думал: легче отсидеться, выжить. А русские, немцы - все едино!… Яков поймет. Яков должен понять и простить.
Ах, знать бы раньше, что Гертруда здесь, стала важной, вроде начальства. Он бы пошел к ней работать. И был бы сыт. Теперь поздно. Руки трясутся. Голова трясется… Поздно. А к Якову надо идти.
– Далеко? - спросила старуха, видя, что жилец куда-то собирается.
– Далеко. Насовсем. Друг у меня нашелся.
– Нужон ты ему. Небось самому кусать нечего! Все с голоду пухнут. На рынке молочко-водичка пятьдесят рублей за литру. Бульбочка дробненькая, что твой горох - тридцать пять рублей за кило. Мучки стакан - сорок рублев… Ох-хо-хо… Мильены нужны! - И вдруг взвизгнула по-щенячьи. - А я одна пропадай! - она заплакала, зашмыгала носом. - Сперва… сперва за квартеру… рассчитайси. А еще артист! - она села на пол в дверях. - Перешаговай меня, коли совесть. Перешаговай!
Дяде Мише стало жалко старуху, тоже живая душа. Да и права она. Грузом будет он Якову. Конечно, Яков виду не подаст…
Не было сил переступить через сидящую в дверях хозяйку. Он остался. А бумажку с адресом не выбросил. Спрятал.
Как они живы еще в этой конуре? Непонятно! Бывали дни, когда совсем нечего было есть. Пили пустой кипяток из маленького котелка. Грели воду на керосинке, которая коптила и воняла. Над ней, на потолке чернело пятно. Старуха и закипеть воде не давала, берегла керосин.
Иногда она приносила откуда-то мороженый картофель, сваренный, он темнел, был сладковат и пах погребом.
Первое время после того как дядя Миша собрался уходить, старуха, покидая дом, поворачивала ключ в замке. Потом перестала запирать. Куда жилец денется!
Дядя Миша лежал неподвижно часами, не шевелясь, не думая, просто лежал, уже не живой и еще не мертвый. Уши как ватой забиты, на глаза словно кисея наброшена. Окошко потускнеет, исчезнет, снова возникнет.
Однажды старуха напялила потертый плюшевый жакет, обмотала голову поверх серого платка черным и ушла. Как обычно. Только не вернулась вечером. И на другой день не вернулась.
Дяде Мише хотелось есть. Он слез с дивана, но наклониться, чтобы пошарить под старухиной кроватью, где обычно лежала картошка, не мог. Кружилась голова, стенки начинали наползать на потолок. Тогда он растянулся на полу, нашарил под кроватью несколько картофелин. Разжег керосинку. Черные хлопья сажи поплыли по комнате. Дядя Миша покрутил регулятор, но проклятая керосинка не слушалась.
Он съел полусырую картошку вместе с кожурой и остался сидеть за столом, положив сухие руки на столешницу и уставясь взглядом на обшарпанную дверь. Ждал хозяйку.
Старуха так и не вернулась. Может, умерла где-нибудь на улице. Скорей всего умерла.
Остановились кошачьи глаза ходиков. В комнате стало до жути тихо. Дядя Миша не догадался потянуть за цепочку, поднять гири.
Окошко почернело, почти слилось со стеной. Дядя Миша сидел один в полной темноте. Потом перебрался на диван. Он всегда засыпал легко, вернее, впадал в забытье, каменел и давно уже не видел снов.
А в эту ночь ему привиделся ярко освещенный манеж. Будто бы он, Мимоза, сидит в местах для публики и смотрит на самого себя, выходящего на манеж. Вот знакомый узкий пиджак с коротковатыми рукавами, широкие клетчатые штаны, длинные туфли с загнутыми носами. На рыжей голове нелепый маленький колпак.
Откуда взялась на манеже кровать? Да это ж старухина, и те же иконки привязаны к спинке розовыми ленточками. Клоун ложится на красный ковер, шарит длинными руками под кроватью.
В местах для публики прокатывается смех. Только он, Мимоза, тот, что в публике, не смеется. Он знает, зачем тот, на манеже, шарит под кроватью. Вот он выползает из-под нее, выпрямляется. В руках картошины. Они лопаются с треском, как пузыри.
Тот, на манеже, плачет. Две прозрачные струйки льются на ковер.
Манеж погружается во мрак, уплывает куда-то.
Темнота.
Тишина.
Дядя Миша проснулся.
Сейчас утро или вечер? Тишина звенит тоненько и непрерывно. Или это слышится слабый ток собственной крови?
Надо встать. Встать и идти. Если он сейчас не встанет и не пойдет, он уже никогда не встанет. Все. Конец. Бумажка с адресом в кармане.
Дядя Миша опустил ноги с дивана, нащупал старые разбитые валенки. С трудом сунул руки в рукава пальто. Долго шарил вокруг, искал шапку. Куда она запропастилась? На улице мороз, без шапки беда.
Только бы дойти до Якова, и все образуется. Флич, дорогой, я иду к тебе!
Так и не отыскав шапки, он стащил со стола скатерть, сложил вдвое и обмотал ею голову. И шея закрыта. Еще лучше, чем в шапке.
Дядя Миша шагнул за порог, медленно спустился по лестнице. Что-то держало наружную дверь оттуда, с улицы. Может, старуха? Он навалился на дверь всем телом, и она подалась.
Ветра не было. Скрипел под неверными шагами снег.
Медленно, придерживаясь рукой за стены, он побрел к центру.
Он брел долго, целую вечность.
Пока его не остановили два солдата с автоматами. Головы их под касками были обмотаны шарфами, как.его голова скатертью.
– Аусвайс? - потребовал один.
Дядя Миша молчал, смотрел мимо них на заснеженную улицу.
Один из немцев ощупал старика: нет ли оружия?
Старик двинулся, неторопливо переставляя ноги, ставшие ватными. Не от страха, от слабости. Страха не было, вообще ничего не было, словно он, пока шел по улице, растряс себя, растерял нутро. И мыслей никаких не было. Только когда немцы нет-нет подталкивали его, он делал несколько быстрых шагов, чтобы не упасть, как бы подставлял ноги под потерявшее равновесие тело. А потом снова брел безразличный ко всему.
Он даже не подумал, зачем и куда его ведут. И забыл, куда шел сам. Ах, да… Он идет к Якову. К Якову…
В кармане бумажка с адресом… Бумажка с адресом. Да… Немцы будут шарить в карманах и найдут… Он внезапно оживился, сунул торопливо руки в карманы.
Солдаты не обратили на это внимания.
Замерзшие пальцы ничего не чувствовали. Не могли нащупать бумажку, не хотели сгибаться. Дважды он вынимал их из кармана, но они ничего не прихватывали. И только на третий раз, непонятно как, они умудрились прихватить клочок бумаги.
Он поднес пальцы ко рту, словно бы отогреть, сунул бумажку в рот и начал медленно ее пережевывать. Как трудно жевать клочок бумаги. Сухо во рту. Зубы шатаются.
Наконец он проглотил жвачку. Все.
Немец снова его подтолкнул, и он постарался не упасть.
Еще раз в нем пробудилось сознание, когда его вели мимо знакомой железной ограды и он увидел заснеженный провисший купол цирка.
Дядя Миша остановился. Один из немцев сердито сказал что-то и толкнул его в спину, но он вцепился окоченевшими пальцами в прутья ограды.
Цирк!… Его цирк. Его долгая-долгая прекрасная жизнь…
Он явственно услышал музыку, веселый галоп… Сейчас начнется представление. Сейчас он выйдет из форганга на манеж и крикнет громко, как молодой петушок: "А вот и я!"
Губы, скованные морозом, дрогнули. Дядя Миша улыбнулся.
Немец снова ударил его в спину и что-то крикнул.
Старик с трудом оторвал прилипшие к ограде пальцы. Боли не почувствовал. Веселый галоп все еще звучал.
Дядя Миша переломился в поклоне, как делал это на манеже день за днем, всю жизнь. Он поклонился заснеженному куполу, публике, которая изо дня в день наполняла цирк, своим собратьям по манежу, самому себе, тому Мимозе, которого уже нет.
– Эр ист феррюхт!
[4] - воскликнул один из немцев и ударил старика по шее.
Дядя Миша пошатнулся, помотал головой так, будто ворот стал тесен, и побрел дальше.
4
[4] Он сумасшедший!
- Предыдущая
- 55/74
- Следующая