Люди Истины - Могилевцев Дмитрий - Страница 53
- Предыдущая
- 53/71
- Следующая
Стоял город на древнем перекрестке морских путей, и никто не мог миновать его. Приходили в Аден корабли из страны Син, из Хинда, Тапробаны и Моллук, из Басры и Кермана, из Заира и Мадагаскара. Везли гвоздику и имбирь, корицу, мускат и шафран, золото, слоновую кость, шелк и хлопок, клинки сабель и булатные слитки, птиц с радужным опереньем, жемчуг, черное дерево, стекло и бронзовые зеркала, везли доспехи, носорожьи рога, тигровые срамы, целебный песок, киноварь и пурпур. А еще везли рабов. За нешироким морем лежала бескрайняя страна зинджей, где людей было больше, чем мух, откуда везли и везли их – самый выгодный, послушный, ходовой товар. Рабы нужны были всем и всегда. На соляные прииски на окраине Нефуда, на поля Хиджаза, в гаремы всего Машрика. Крепких зинджей охотно покупали купцы Хинда, – тамошние эмиры и шахи набирали из них охрану или даже целое войско. А когда приходил большой груз невольниц, сбегалось полгорода: посмотреть на них, перепуганных, толпящихся на площади, плачущих или бесстыдно выставляющих напоказ свои прелести.
В Адене всех невольниц, кроме разве что особо ценных, приберегаемых для солидных покупателей, да девственниц, выставляли на продажу нагишом – и чернушек-зинджей с вывороченными губами, и тонких меднокожих женщин хабаши, и даже иранок с тюрчанками. Выставленных голыми за плату разрешали щупать, а договорившись о цене с хозяином, могли тут же и завести в палатку или просто под навес, чтобы утолить похоть. Особо толпу потешали светлокожие сирийки и армянки. Зинджи чаще стояли спокойно, будто звери, не стыдясь наготы, скалились белозубо, когда наглые руки щупали их, тискали, лазили в самые тайные, срамные места – совсем безволосые, разбухшие, бесстыдно выставленные. Совсем не то было с беленькими, – те стонали, старались прикрыться ладонями, отбивались. Собравшаяся толпа ржала, показывала пальцами, когда особо строптивую прихватывали ремнями за руки и ноги к жердям, чтобы заплативший мог, ухмыляясь, вдосталь набаловаться.
Проклят был этот город, проклят и отравлен. Самый воздух его губил рассудок, смущал тело. Телом торговали здесь и мужчины, и женщины, и дети, и даже уродливые старухи, предлагающие гнусные, постыдные наслаждения. Истоптанные улицы невыносимо смердели. Здесь гнили заживо, совокуплялись вповалку, резали друг друга, забивали до смерти, крали все и у всех. Каждое утро команда рабов под командой ленивой, ко всему безразличной стражи собирала с улиц трупы, чтобы к полудню погрузить их на корабль и, довезя до входа в гавань, выбросить на растерзание десяткам акул, заранее собиравшихся на поживу.
Был этот город – ад, вырвавшийся из геенны под солнце, собиравший отверженных еще при земной жизни их тел. Хасан не мог здесь ни пить, ни есть, едва мог дышать. Ему полдня пришлось высидеть в мерзейшей харчевне, где огромные, в палец величиной тараканы подъедали разбросанные по полу объедки и грязные оборванцы с золотыми браслетами на руках хлебали прокисшее вино и щупали расхристанных, полуголых, хохочущих девок. Два Фельса со змееглазым убийцей отправились то ли искать корабль, то ли улаживать свои делишки. Хасана оставили с широкоплечим простаком, тут же купившим кувшин того же прокисшего вина и принявшимся с тупой меланхоличностью его цедить. Хасан считал невыносимо мучительные минуты и думал, что город этот и эта харчевня – знамение и расплата. Наказание за слабость духа, позволившую телу одержать верх, отдаться безудержно животному, бессмысленному, – греховному. И грех тут состоял не в преступлении заповеди, а в отказе от власти над собой, в добровольном отказе от того, что делает человека человеком. Из грехов против себя самого не было тяжелее. Может, расчетливый мошенник, сын Сасана, разбойный вор и развратник, хотел не столько вылечить Хасана, сколько развратить, стать свидетелем его падения и греха, вывести его за руку не к свету, а к мерзкой, полной зубовного скрежета тьме? Истинное исцеление – благо и телу, и душе. Не может быть, чтобы для излечения тела душу мазали калом. В грех ввергли его, в погибель и смерть. Хасан кусал бледные губы и сжимал кулаки. И представлялся ему медленный, беспощадный огонь, вынутый из земных недр, выжигающий нечистоты, испепеляющий все на этих камнях, возвращающий им настоящий, до-человеческий и без-человеческий запах – горького железа, кремня и солнца.
Пьяный голодранец поймал взгляд Хасана и осклабился, щурясь. Встал, схватил под локоть визжащую девку с вываленными сиськами. Подтащил к Хасану.
– Чего скучаешь, старина? – спросил на ломаном арабском, щеря гнилозубый рот. – Винцом угостить, а? Или бабьего мяса захотелось? Чего кривишься? Не нравимся, а? А может, тебе навсегда улыбочку сделать?
Он выпустил девку и положил руку на рукоять короткой сабли. Тут спутник Хасана, цедящий вино, чуть шевельнулся, – и стена над головой голодранца взорвалась глиняной крошкой и пылью. Голодранец отшатнулся, побледнев, – и увидел на ладони быколицего Хасанова соседа стальной шар, привязанный ремешком к запястью.
– Э-э, почтенные, – только и выговорил голодранец и попятился назад, таща девку за собой.
Та тоже притихла, перепуганная. Парень, не отрывая от них взгляда, вытер шарик о полу и снова спрятал в рукав. Голодранец с девкой вернулись к своей компании, бросавшей на Хасана настороженные взгляды, торопливо и молча допил вино и покинул харчевню.
Больше их до позднего вечера никто не тревожил. А вечером вернулся Два Фельса и объявил, что все как нельзя лучше: нашли корабль, отправляющийся не куда-нибудь, а в Басру, и прямо завтра на рассвете. Подняться на борт можно прямо сейчас и переночевать там. Как уважаемый Хасан может видеть сам, это намного безопаснее, чем оставаться на ночь в притоне.
Но даже и на корабле ночь спокойной не была. Похотливые стоны, свет факелов и фонарей, крики ярости и боли, топот, лязг, вонь, которую не перебивала даже черная корабельная смола, напрочь отбили охоту спать. Хасан даже и не пробовал ложиться. Стоял на коленях у борта, глядя в море, на пролив между черными под лунным светом скалами. Уже за полночь пьяные вдрызг моряки притащили с собой женщин. Втаскивая их на корабль, подрались, и кто-то, скуля и сквернословя, так и остался лежать на пристани, пока остальные сдирали с женщин лохмотья и распластывали их прямо на палубе, подзадоривая друг друга. Над одной из них, всего в паре шагов от Хасана, трудилось сразу двое, тяжело сопя. Женщина извивалась под ними, всхлипывая и причмокивая, постанывая тихонько, протяжно. Хасан чувствовал, как огненный, нетерпеливый зуд бежит по спине и плечам, бежит по ногам, сосредотачиваясь в раскаленных плотской жаждой чреслах. Но стоял неподвижно, стиснув зубы, едва дыша, – буро-серая статуя в тени у борта, едва заметная в сумраке.
Аллах сжалился над ним, – когда потускнели звезды, сон, глубокий, как колодец, забрал его рассудок, обессмыслил и обесчувствил. А когда открыл глаза, увидел вокруг лишь море, сине-зеленое, сильное, – только на горизонте едва виднелась цепь красных скал. Словно ангел во сне, как самого Пророка когда-то, перенес Хасана в другой мир, яркий и свежий. Никакого следа ночной мерзости не осталось, и доски в двух шагах от Хасана, приютившие ночных распутников, были чисты и влажны. Моряки двигались деловито и размеренно, волны плескали о борт, рулевой стоял у весла, расставив ноги, ожидая приказов. Был это крохотный мирок работы и простоты среди бесконечных вод. Лишним, ненужным и потому порочным на нем был лишь он, Хасан. Впрочем, оглядевшись, Хасан заметил у соседнего борта коленопреклоненную фигуру, – быколицего парня мучила хворь, принесенная волнами, и он, зеленея лицом, извергал за борт вчерашнее вино и мясо.
Два Фельса тоже хворал, лежа в тесном закутке рядом с каютой капитана. Толстяк нормально перенес плавание по Красному морю, но, должно быть, аденский разгул его подкосил. Сын Сасана зеленел, синел и шел багровыми пятнами, а когда не блевал, богохульствовал и клялся: если выживет, в жизни больше не ступит даже в лодку, не то что на корабль. А после того, как у оманского берега корабль попал в короткий, но жестокий шторм, Два Фельса чуть не на четвереньках приполз к капитану, тощему и короткошеему, похожему на коршуна арабу из Басры, и взмолился: высади нас в ближайшем иранском порту, хоть самом захудалом. Капитан велел ему убираться в свою нору и лежать там, пока не сдохнет. Капитан торопился домой и не хотел платить персам портовые пошлины непонятно за что.
- Предыдущая
- 53/71
- Следующая