Не плакать - Сальвер Лидия - Страница 31
- Предыдущая
- 31/43
- Следующая
Так что дела обстояли как нельзя лучше той весной 37-го, невзирая на войну, которая все не кончалась, и на ссоры, регулярно вспыхивавшие между Диего и отцом.
Тут я должна напомнить, что, при всем восхищении (с примесью обиды), которое питал Диего к отцу, тщательно это скрывая, и при всей безмолвной любви, которой дон Хайме с малых лет окружал сына, этих двоих разделяла стена.
Долгие годы оба они жили, замкнувшись в патетической невозможности диалога и, давно уже не пытаясь сломать этот лед, не обменивались порой и тремя словами за день, погрязнув во взаимном непонимании, ставшем для них привычкой, столь же прочно укоренившейся, как здороваться и прощаться.
Но с началом войны к этому банальному, в сущности, непониманию между отцом и сыном прибавилась ярость. И несмотря на мирный и беспечный нрав дона Хайме, напряжение между ними начало буквально искрить, а стычки становились все чаще. Их немое противостояние, продлившееся много лет, взрывалось теперь то и дело по пустякам, и любая мелочь могла столкнуть их лбами насмерть. Можно доверять управляющему или нет? Прилично пользоваться после еды зубочистками или нет? Надо праздновать 12 октября, День испанской нации, или нет? Все, что угодно, могло послужить поводом для раздражения, недовольства и ссор между этими двоими, хотя и тот и другой в глубине души понимали, что истинные причины их разногласий от этого весьма далеки.
Когда за столом заходил разговор о войне и о политике, необходимой, чтобы ре выиграть (а война, говорит мне моя мать, была главной темой всех застольных бесед), Диего, который и помыслить не мог, что кто-то может выбрать иное, не его заблуждение, пенял отцу, что тот в политическом плане отстал от века и все еще плавает в мутных водах старой Испании. Мир изменился, выпаливал он ему в лицо, он уже не тот, что в ваши молодые годы. Ваши крестьяне больше не хотят быть рабами, и скоро они прогонят вас с ваших земель.
Дон Хайме качал головой, у мачехи и тетки вытягивались лица, и Диего втайне наслаждался, провоцируя их.
Слушая сына, дон Хайме постепенно осознавал, что стареет. Он уже далеко не был уверен в правоте идей, за которые ратовал в двадцать лет, когда его еще интересовала политика. Молоденький буржуа, нахватавшийся по верхам социализма, он исповедовал, если вкратце, гуманизм богатых, который имел то преимущество, что никак не затрагивал его привилегии, ибо состоял в сетованиях на угнетение народа и неограниченную власть денег, при этом от них не отказываясь и предоставляя интеллектуалам и поэтам выражать за него его глубокую и искреннюю скорбь о царящей в стране нищете.
Сегодня же делать выбор между шаткостью прогрессистских позиций, на которых он стоял, будучи студентом, тяжким бременем семейной традиции, воплощенной в его сестре донье Пуре, и доктринерской несгибаемостью некоего Сталина со всеми порожденными ею бесчинствами дон Хайме не желал. Его прозорливость и ум отвергали эти три позиции (анархизм даже не рассматривался), ибо все три, как ему казалось, оболванивали и ослепляли. Более того, он считал, что приверженность догме ли, делу ли, системе ли, если человек не принимает в расчет ничего, кроме этого дела, этой догмы, этой системы, приводит его прямым путем к преступлению. Да, он доходил и до этого. И это несмотря на постоянные упреки Диего, твердившего ему, что сохранять нейтралитет, в то время как война требует от каждого принять ту или иную сторону, — это уклонизм типичного реакционера. Позволяющего себе роскошь трусости. Предательство, прикрывающееся авантажным именем скептицизма.
Так, невзирая на злые упреки сына (которые задевали его, хоть он сам себе в этом не признавался), лукавые инсинуации некоторых (что у него нет иных убеждений, кроме денежных) и косвенный нажим всех поголовно (чтобы он открыто принял наконец ту или другую сторону), дон Хайме оставался единственным в деревне, кто не примкнул ни к какому лагерю, и единственным, констатировавшим, не без душевной боли, безумие людей и безумие своего века.
Эта позиция стороннего наблюдателя, естественная как для его положения, так и для характера, возмущала Диего. Возмущение свое он облекал в жестокие слова. И слова эти не оставляли камня на камне от прекрасной отрешенности дона Хайме.
Моя мать вспоминала, что отец с сыном чуть не дошли однажды до кулаков из-за сущей ерунды, поспорив, как жарить яичницу: дон Хайме говорил, что надо налить в сковороду побольше масла, чтобы белок получился хрустким, Диего же негодовал, заявляя, что следует экономить жиры, ибо неуверенность тяготеет из-за войны над завтрашним днем, но (обращаясь к отцу): Вам, конечно, на это наплевать, вам вообще на все наплевать, лишь бы денежки текли в ваш кошелек, Дон Хайме вскочил, оттолкнув стул, Диего через пару секунд тоже, они стояли во весь рост друг против друга, меряясь взглядами. Два петуха.
Дон Хайме, обычно такой спокойный, отчеканил с суровым лицом, без тени той мягкой иронии, с которой он реагировал на все, что его обезоруживало,
Я запрещаю тебе
Донья Соль,
Полно, полно.
Диего повернулся к Монсе, призывая ее в свидетели недопустимого поведения отца,
Правда — она глаза колет.
А Монсе ничего не сказала, ничем не выдала своего отношения, но про себя без колебаний приняла сторону дона Хайме.
Да, ибо Монсе замечала день ото дня все чаще, что в стычках отца с сыном она всегда про себя принимает сторону дона Хайме. И недаром: между ней и доном Хайме постепенно зарождалась некая подспудная симпатия. Защищенные в каком-то смысле связавшими их узами родства, они мало-помалу позволяли себе свободу и взаимное доверие, о которых Монсе и помыслить не могла еще несколько месяцев назад, убежденная, что ее низкое происхождение внушало свекру лишь презрение или, в лучшем случае, равнодушие.
Однажды, когда они вместе пили кофе в гостиной, дон Хайме повернулся к Монсе, ласково накрыл ее руку ладонью, своей белой, женственной ладонью, какие бывают только у богачей, и попросил: Монсита, ты не могла бы зажечь мне сигариллу? И это «Монсита» вкупе с мягким прикосновением его руки словно бальзам пролило на сердце Монсе (моя мать: откуда что взялось?), и с того дня он звал ее не иначе, как этим ласковым уменьшительным именем, которого ни отец, ни брат, ни муж никогда не употребляли, стыдясь, стесняясь или боясь показаться слабыми. Испанец (говорит моя мать) чувствует себя смешным, произнося ласковые palabras, ему кажется, что они надлежат только женскому полу. У испанца, моя милая, очень обостренное ощущение своего мужского начала, даже вздутое, смею сказать, большую часть своей жизни он твердит, что оно у него есть и недаром, это утомительно. Не дай тебе бог, моя Лидия, связаться с испанцем. Я тебе это сто раз говорила.
Остатки робости Монсе перед доном Хайме как рукой сняло.
И Монсе обнаружила, что за отрешенным видом, который он так старательно сохранял, крылась готовность к дружбе, любовь и нежность, которую Диего постоянно отвергал, в то же время ее желая, нежность, пробившаяся теперь сквозь защитный панцирь, та самая нежность, которую годы потрепали, но все же не убили.
Так и не обмолвившись об этом ни словом, дон Хайме и Монсе были счастливы друг подле друга, чувствуя тягу, какой никогда еще ни к кому не испытывали, неизведанный и радостный лад и прилив душевных сил, поистине благотворный для обоих.
Монсе теперь лучше переносила пламенные речи доньи Пуры против засилья красных пролетариев, которые разрушали предприятия, а с какой, спрашивается, целью? да просто им лень работать! да-да, а вы как думали? равно как и ее непрестанные стенания от болей в не в меру чувствительных и католических органах и членах.
Что же до дона Хайме, который всегда находил множество предлогов, чтобы поменьше бывать дома и проводить вечера в соседнем селенье со своим другом Фабергатом за стаканчиком вермута с сельтерской, теперь он с удовольствием оставался с «тремя своими женщинами» и играл, como un tonto, сcomo un nico[166] в морской бой или в лото горошинами и фасолинами. И он радовался, что превратности войны и нрав сына в каком-то смысле преподнесли ему невестку Монсе на блюдечке.
- Предыдущая
- 31/43
- Следующая