Трилогия о Мирьям
(Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети) - Бээкман Эмэ Артуровна - Страница 95
- Предыдущая
- 95/155
- Следующая
Мы все еще склоняемся над картой. Кончик карандаша остановился возле точечки с мелким шрифтом. Запоминаю неровную серую линию и расположение зеленых обводов.
Дорога в общем-то знакомая, особенно в сторону Вяндра, не говоря уж об окрестностях Кяру и стекольной фабрики.
— Проберусь, — повторяю я уже более уверенно. Замечаю мельком брошенный взгляд. И понимаю вдруг, секретарь отнюдь не считает меня чуть ли не дезертиром, как это было при нашей первой встрече. Да, может, и не считал.
Он словно читает мои мысли и спрашивает:
— Закончили перевод?
— Почти. Осталось совсем немного. Недельки на две после войны…
Он улыбается и подает руку. Ничего не говорит. Чувствую себя неловко от его долгого рукопожатия и бормочу:
— Как-нибудь справлюсь.
Надо ли объяснять ему, что во мне до сих пор живет инстинктивное умение ходить не оглядываясь, не убыстрять шаги, если чувствуешь, что за тобой кто-то следит, находить всевозможные предлоги, если, случаем, спросят, куда идешь, а понадобится — то и притвориться немного придурковатой.
Все это загромождало бы наш разговор несущественным и личным. В таких случаях не распространяются попусту, не дают воли чувствам и воспоминаниям, все чтоб было коротко и ясно. Настолько кратко, чтобы в сознание врезалось бы лишь самое существенное: на хутор Сяэзе к старому Нигулу.
Повременить можно было бы тут в кресле возле Юули не больше нескольких часов, и надо отправляться в дорогу…
Но не могу же я оставить Юули…
Дожидаться смерти человека, который судорожно цепляется за жизнь? Следить, вздрагивают ли у нее во сне пальцы руки, не тронутой параличом? Не опустились ли веки?
И не уткнулись ли безжизненно в подушку Юулины заострившиеся плечи?
Проклятое состояние!
Или закрыть дверь и просто уйти? По лесным извилистым тропкам, надвинув на глаза линялый ситцевый платок, сгорбившись и распустив полы старой вязаной кофты, с размалеванной драночной корзинкой на руке, — совсем как деревенская баба, которая спешит домой.
Пожертвовать собой ради Юули?
Для того чтобы подавить элементарную человечность, разумеется, ничего другого и не требуется, как патетически воскликнуть: достойна ли она моей жертвы! Затем разжечь в себе слегка злость, так чтобы она тлела эдаким неярким огнем, вспомнить еще по порядку все Юулины дела, совершенные в ущерб моим личным интересам, и можно с полным основанием удалиться.
Ибо почему теперь я должна проявлять жалость?
Как просто!
Но ведь то была Юули, которая после вынесения мне смертного приговора натаскивала адвоката и направила эту чернильную душу в батрацкую хибарку наших родителей, собрала нужные подписи.
Обо всем этом я узнала много позже.
Здесь же в этой комнате, полной красноватого отсвета от задернутых штор, где кафельная стена глядится в зеркало, а зеркало таращится на кафельную стенку — и все это разделяют скучные полосы крашенных охрой половиц, — тут можно стать истеричкой.
В моем возрасте не так уж это и противоестественно. Говорят, что если не раньше, то уж за сорок женщины теряют способность к принятию решений, четкую логику, деятельную энергию и начинают искать оправдания к существованию в мелких хлопотах, в заботах и в беспокойствах. Они смиряются с тем, что главное ушло безвозвратно, и пытаются стать умилительно участливыми, ибо зубами пусть скрипят те, кто еще не вставил себе протезы.
К черту!
Именно сейчас, когда я чувствую, что мои духовные мускулы снова налились силой, что ноги могут месить десятки километров грязь или толочься по песку, что ненависть подстегивает мою смелость, — именно теперь я вынуждена смотреть, как руки мои бессильно повисли и ноги уже порядочное время неподвижно пребывают в одном положении. Стопы вовнутрь, словно пальцы присматриваются к шляпке гвоздя, который чуть выступил из половицы.
Все, у кого сердце хоть чуточку покраснее, действуют. То ли чистят вороненые стволы ружей, то ли учатся бинтовать внахлест конечности. Пусть носят на чердаки песок и дежурят при свете прожекторов у затянутых паутиной слуховых окон. Или просто подрубают на болоте лопатами корни у сосен, чтобы было где притаиться, если покажется враг. Устанавливают бетонные противотанковые надолбы и разматывают мотки колючей проволоки, которая на сей раз предназначается отнюдь не для домашних заборов, не для того, чтобы раздирать штаны у ребят, полезших за яблоками.
Но что делать, если на ногах и на руках у меня бетонные гири долга и сострадания, даже жилы на шее кажутся покрытыми цементным панцирем.
Жена Арнольда на оборонительных работах, и детишки, эти растормошенные тревогой непоседливые существа, находятся невесть у какой знакомой.
Кто бы из чужих смог сейчас усидеть возле больной? Особенно теперь, когда город задыхается в сжимающемся кольце осады и когда старушки, единственные, у кого нет обязанностей поважнее, думают: лишь бы выжить, схорониться, получше обеспечить себя хлебом-солью. На своем веку они довольно повидали и голодной поры, и того, как одна власть сменяет другую!
Смена власти!
Кое для кого это, к сожалению, всегда лишь смена власти и судорожное старание вовремя склоняться в нужную сторону. Чтобы, не дай бог, не опоздать и не на ту карту не поставить, чтобы и дальше жевать свой кусок хлеба и иметь, по крайней мере, возможность посыпать его щепоткой соли.
В этой спертой каморе недалеко до того, чтобы стать человеконенавистником.
Если я вовремя не исчезну отсюда — подведут черту.
И жизнь моя будет окончена.
И всяк, кто пышет злобой к красным, может тогда злорадствовать. Да нет, не по поводу моей физической сущности, которая перестанет быть явью, а потому, что в фашистском тылу недостанет одного коммуниста. Один коммунист — это не так уж и мало, — распространение убежденности в нашей победе, организация сопротивления, подтачивание чувства смиренной покорности— да мало ли что может сделать один коммунист!
Если бы все это слышал какой-нибудь циник, он наверняка посмеялся бы мне в лицо: ну, что с тебя, немощная баба! У самой уже морщины под глазами, твое дело— стоять у плиты да караулить невинность у девок, что выросли из детских платьиц. Коли бог не дал тебе своих детей, сторожи чужих.
Зубоскальством можно все опошлить.
Все можно пустить по ветру.
Не мины ли уже там грохочут? Разве не смеются исподтишка, поглядывая на приближающийся фронт, те, кто в любой обстановке считает за высшее благо лишь бы выжить, покорно, смиренно?
Уморенные жарой мухи жужжат в душной комнате.
Может, шипят уже синим огоньком запальные шнуры? Кристьян сам присутствовал при минировании Балтийской Мануфактуры.
— Всего одно движение, — сказал он, когда вернулся домой, — и разлетятся в пух и прах кирпичные стены и каменные фундаменты; искорежатся в груду металла машины, что были налажены слесарями до микронной точности, и железные балки, десятки лет выдерживавшие вибрирующее дыхание фабрики, начнут извиваться на жару.
Всего лишь одно движение?
В тот момент лицо Кристьяна показалось каким-то неприятно плоским.
Минутное противоестественное оживление сменилось очень быстро подавленностью.
А люди, которые в таких случаях теряют равновесие? И, подобно наркоманам, снова и снова жаждут возвышенного блаженства?
Проклятие, вдруг и Лийна по-своему тоже наркоманка, неожиданно лишившаяся своей порции опиума?
Она прислала записку — явилась какая-то девчушка с косичками и, сделав книксен, подала мне небрежно заклеенный конверт.
«Немедленно приходи ко мне», — было нацарапано под адресом.
Мы не виделись уже целую вечность. С тех пор как она сошлась с Мироновым.
— Безумие! — отчаивалась Лийна и почему-то металась из комнаты в комнату — длиннополый утренний халат на плечах, хотя уже был полдень, — несколько раз теряя равновесие на ковриках, которые при небрежной ходьбе проскальзывали по паркету.
- Предыдущая
- 95/155
- Следующая