Выбери любимый жанр

Киевские ночи
(Роман, повести, рассказы) - Журахович Семен Михайлович - Страница 37


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта:

37

— А так вот поглядишь — будто бы люди как люди, — грустно повторила Прасковья Андреевна. — У каждого где-то есть мать…

Женя невольно оглянулась. Немцы смотрели им вслед и улыбались.

Но когда миновали окраины, когда очутились в поле, новые чувства вытеснили тяжелое впечатление от встречи с немцами. Стоял мягкий солнечный день. Теплом и увядшей ботвой пахла земля. В воздухе летали тонкие, невесомые паутинки — спутники бабьего лета. Одна нежно коснулась щеки. Женя дунула, паутинка взлетела вверх и, подхваченная струей воздуха, понеслась вдаль. Дышалось легко, полной грудью.

Сразу окрепшими руками сжала рукоять лопаты. Вывернула первый куст картофеля и залюбовалась. Желтоватая, точно подрумяненная в печи, картошка казалась такой вкусной на вид, что хотелось схватить самую большую и впиться зубами, как в спелое яблоко, чтоб даже сок брызнул.

Каждой клеточкой, всем существом Женя ощущала такую жажду жизни, что ее бросило в жар. Забыть все — войну, страдания, звериные судороги старого мира… Найти бы Сашка и стоять с ним здесь, среди поля, под ясным небом, откуда, словно сквозь голубое сито, сеется теплый и целебный покой.

— Позавтракаем, девчата, — сказала Прасковья Андреевна.

Женя удивленно подняла голову:

— Мы ведь только что пришли…

— Здрасьте! — засмеялась Лида. — Погляди, сколько накопали.

Они посмотрели друг на друга и смущенно улыбнулись, почувствовав себя ближе и роднее, чем сестры.

Завтрак был скудный: котелок постной пшенной каши да сухой корж. Но как вкусна показалась эта каша! Запили водой из бутылки и снова принялись копать.

— Славная картошка, — радовалась Прасковья Андреевна. — За один раз не управимся.

Насыпали мешки, корзины, перевязали — и на плечи.

Женя шла легким, упругим шагом. Ломило спину, руки, но сквозь эту приятную усталость ощущала в себе молодую, вновь воскресшую силу. Ноги ее ступали по пыльной мостовой, по растрескавшемуся асфальту, а Женя все еще вдыхала запах теплой раскопанной земли.

Передохнули немного и приближались уже к дому, когда их догнала молодая растрепанная женщина. Глаза ее были налиты ужасом. Из раскрытого рта рвался и никак не мог вырваться крик.

— Что такое? Что такое? — преградила ей путь Прасковья Андреевна.

Женщина с разбегу остановилась как вкопанная, прижала руки к высокой груди, что так и ходила ходуном, тяжело перевела дыхание и шевельнула губами, беззвучно как рыба. А они, трое, смотрели на нее, и ужас из ее черных глаз переливался в их широко раскрытые глаза.

— Ну, успокойся, успокойся! — уже сердито проговорила Прасковья Андреевна.

— О-о, — простонала женщина, наконец обретя дар речи. — О-о, меня чуть не убили… Там облава, на базаре. Хватают — на работы. А у меня ребенок. Я побежала… А они — стрелять, раз, другой. Я через дворы…

Она пригладила волосы, поправила расстегнувшуюся блузку. Руки у нее дрожали.

— У меня ведь грудной дома. — Глаза ее снова наполнились ужасом. — А они стреляют… У меня ведь грудной!

— Ну, хватит, — строго перебила Прасковья Андреевна. — Вырвалась — и слава богу. А теперь иди домой и будь осторожна.

— Домой, — с хриплым вздохом повторила женщина и, тяжело переставляя ноги, пошла дальше.

Они смотрели ей вслед и молчали.

Дома тоже молчали.

…Молодая мать пошла на базар. Быть может, купить молока ребенку. Попала в облаву. А когда она вырвалась, ее едва не настигла пуля.

Это становилось буднями, обычным явлением. Оккупационный быт. Страшный смысл его заключался в том, что это жизнь на грани смерти. И что же будет дальше?

Сумерки сгущались за окном. Не сумерки, мрак нависал над Киевом.

Что же будет дальше? Узнает разоренный Киев еще более черные дни. Будет холодная и голодная зима. Без света и топлива. Без хлеба и воды. Обогреваться будет Киев железными печурками, молоть зерно на ручных мельничках, вернется к огниву, к чадным масляным каганцам, станет беречь каждую крупинку соли, трижды варить картошку в одной и той же посоленной воде.

Еще услышит Киев стоны и проклятья на Львовской, на бирже труда — новейшем рынке рабов. Там будут матери рвать волосы на поседелых до времени головах, глядя, как их детей гонят на фашистскую каторгу.

А в соборе святого Владимира, чьи стены расписаны рукой Васнецова, мощный бас провозгласит здравицу Адольфу Гитлеру и анафему большевикам-антихристам. Профессор Штепа на страницах «Нового украинского слова» будет писать о высокой культурной и освободительной миссии райха и призывать с любовью и сердечностью относиться к храбрым воинам фюрера, чье ниспосланное свыше провидение спасло Европу. Будут подлость и предательство пресмыкаться у ног оккупантов; одни нацепят желто-голубые тряпки; другие вспомнят про «единую и неделимую Россию»; третьи вдруг обнаружат в своих жилах капли немецкой крови и за паек станут фольксдойчами, немцами второсортными, но все же хоть слегка причастными к славе и величию нордической расы.

Будут идти на смерть коммунисты, а вместе с ними будут бороться, отдавать жизнь тысячи киевлян. И придет холодный рассветный час, когда в сыром подвале гестапо неизвестный в последние минуты напишет карандашом на стене: «Здесь беспартийный погиб за ленинскую партию». И станут бессмертными эти слова, хотя никто не высечет их золотыми буквами на мраморе.

Не надо мрамора. Не надо золотых букв.

За окном уже ночь.

— Притомились, пора и спать, — сказала Прасковья Андреевна и опять, видно в ответ на свои мысли, повторила: — Они нас убивают, а мы будем жить.

…Женя лежит и смотрит в потолок. Темно. Тишина. Губы ее неслышно шевелятся. Почему вспомнились именно эти строчки?

Вот пробудились в ночной тишине
Мысли: «Ты спишь?» — они крикнули мне.
И, как вампиры, без жалости снова
Пьют ненасытно кровь сердца живого.

Без жалости. Даже слово это забыто и оплевано. Какая там жалость! Кровь и жестокость — единая примета этих дней и ночей.

Только бы хватило сил! А впрочем, и это не имеет значения. Даже с последним вздохом надо повторить: я человек, я верю, что минет ночь.

Верю я в правду и свет идеала,
Если бы веру я ту потеряла,—
В жизнь свою веру утратила б я,
В вечность материи, в смысл бытия.

— Леся! — шепчет Женя. — Спасибо. Это ты для меня написала. Для меня, чтоб я не сошла с ума этой ночью, чтоб дождалась утра.

Лида прибежала, как всегда, возбужденная, румяная, запыхавшаяся. Бросив на стол две пачки книг, которые принесла под мышкой, она с торжеством воскликнула:

— Вот!

— Что это?

— Книжки! Учебники!

Женя взяла одну из книг, удивилась:

— Учебник украинского языка? Для четвертого класса?

— Как раз для Лиды, — заметила Прасковья Андреевна. — Ей нужно заново ума набираться.

— Ай, мама! — Лида засмеялась. — Кое-что у меня в голове все же есть. Поглядите-ка!

Она раскрыла книжку: со страницы на них смотрел портрет Ленина.

— Ты где взяла? — Женя перелистывала странички давно знакомого учебника.

— Надо припрятать, — тихо проговорила Прасковья Андреевна.

— Припрятать? Наоборот! — Лида заговорщицки подмигнула Жене. — Наоборот, пускай все видят.

Она схватила ножницы, вырезала портрет, написала под ним синим карандашом: «Да здравствует Ленин!» — и подняла его вверх.

Впервые за все эти дни лицо Жени посветлело.

— Лида! — прошептала она.

Это все равно, что увидеть на афишной тумбе листовочку. У нее и у Лиды нет листовок, но и они хоть что-нибудь сделают для людей. Пускай кроху. Они расклеят портреты Ленина и на каждом напишут хоть два-три слова. У скольких киевлян засветятся радостью глаза!

37
Мир литературы

Жанры

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело