Украденные горы
(Трилогия) - Бедзык Дмитро - Страница 12
- Предыдущая
- 12/166
- Следующая
— Я еще видал панов в летних перчатках, — рассказывал я ребятам. — Но то от комаров да мух, прошу пана добродзея, а эти для тепла. И каждая такая перчатка — коня стоит!
Ребята прыснули от такого нелепого сравнения, но, глянув на мое лицо, которое, должно быть, в эту минуту вытянулось от растерянности, смолкли и посмотрели в ту сторону, куда, выкатив глаза, смотрел и я. В полсотне шагов от нас, возле католической часовенки, показались знакомые фигуры панночек со связками книжек под мышкой.
— Давайте сюда, — шепнул я хлопцам, забирая у них перчатки. Наспех натянул на руки, достал из-за пазухи письмо, оглядел себя, кивнул заговорщицки ребятам, чтобы шли прочь с дороги, и зашагал навстречу дочерям Станьчика.
— Куда это ты, Василечко? — спросила еще издали Ванда.
Я благодарно улыбнулся ей. Для душевного равновесия и решимости мне как раз этого оклика и не хватало. Я даже пожалел, что дядя выбрал себе не веселую и добрую красавицу Ванду, а эту чванливую коротышку Стефку, которая мне совсем не нравилась.
— К вам! — ответил я Ванде, подняв руку с письмом. — Панне Стефании письмо от дяди несу!
— А дядя где? — нахмурилась отчего-то Ванда.
— Дядя дома. Сели обедать.
Я учтиво поздоровался с панночками и передал Стефании письмо, а когда она, развернув, стала читать его, я из вежливости отошел в сторонку, ближе к Ванде.
— Ах, какие у тебя красивые перчатки, — глядя на мои руки, похвалила Ванда. — Верно, дядины?
— Нет, теперь мои, — выпалил я неожиданно для самого себя. — Дядя подарили.
— Ишь ты! А как же теперь он?
— А у дяди еще есть, — не в силах умерить полет своей фантазии, продолжал я. — Дядя у нас богатый. Он что хочет может себе купить. — Ванда с интересом, даже с восхищением ловила мои слова. — Наш дядя самый богатый из всех панов. И если захочет, то на летние каникулы приедет к нам на собственном автомобиле…
Тут Ванда прервала мою тираду громким смехом, я не успел опомниться, как очутился в ее объятиях, и, если бы не Стефания, она, наверно, подняла бы меня, как маленького ребенка, на своих крепких руках…
— Не дури, Ванда, — послышался за моей спиной сердитый голос Стефании. — Отпусти его!
Я сильно удивился: на бледного лице панны Стефании горели возмущением большие темные глаза, тонкие губы подергивались, а когда она заговорила, ее красивые белые зубы показались мне страшно острыми.
— Иди за мной, — велела она. — Дома я напишу твоему мудрецу дяде ответ.
Хотя слово «мудрецу» показалось мне оскорбительным и насторожило меня (панна Стефания придала ему пренебрежительный оттенок), однако я с готовностью согласился пойти за ней. Правда, в помещение я зайти не отважился, не хотелось встречаться с паном профессором, а подождал ответа за дверью. Стефания недолго мешкала. Не глядя в глаза, она молча ткнула мне в руку запечатанный конверт, и я, спрятав перчатки за пазуху, что было духу помчался с письмом к дому.
Письмо было коротко и без обычного вежливого обращения. Стефания писала:
«Вы, пан Юркович, не имеете права так говорить об отце Кручинском. Кручинский — украинский патриот, и я верю в его искренность. Вы, вероятно, поражены тем, о чем я вам сейчас пишу. Пан Юркович, я не собираюсь идти вашим путем. И очень сожалею, что какое-то время находилась в некоторой степени под вашим влиянием. Я бесконечно благодарна отцу Кручинскому, что именно он направил меня на путь истинный. Если бог поможет мне, то я целиком отдам себя той великой идее, за которую поднял святой крест отец Кручинский.
И еще одно: не нападайте на моего отца. Это я склонила его пойти на добрый мир со священником. Мы все обязаны помогать отцу Кручинскому в его нелегкой миссии».
Петро гневно скомкал записку, повернулся и бросил ее в печку.
Сегодня воскресенье, мама с детьми в церкви; якобы из- за того, что надобно кому-то стеречь хату, я остался дома один. Лучшего времени для меня нет. Можно почитать последнюю подаренную дядей книжку про Тараса Бульбу, потом попробовать перерисовать оттуда некоторые картинки, попозже, дождавшись товарищей, затеять игру. Гнездуру и Сухане скучно выстаивать в церкви бесконечную обедню, а Гжебень вообще не ходит туда, потому что он католик, вот они втроем, как воскресенье, и заявляются ко мне, чтобы провести свободное время не на глазах у старших. В то время я еще не знал, что во Львове и в Кракове существуют профессиональные театры, но все же под впечатлением спектаклей, которые время от времени разыгрывались на любительской сцене читальни имени Качковского, мы тоже пытались показать зрителям театральное представление, где герои ведут между собой отчаянные споры и, если не помогают слова, стреляют из пистолетов. Мне и моим друзьям нравилось, когда мошенники и всякие прощелыги, обиравшие честных людей, под конец спектакля сурово карались, что добрые и справедливые герои хоть и гибли на сцене, однако их правда, их правое дело не умирали с ними, а потрясали сердца людей, и люди, плача над их судьбой, хлопали в ладоши и кричали с мест: «Слава!»
— Мы напишем свою пьесу, — объявил я, как-то уходя с последнего спектакля. — А летом, на троицу, сделаем на дворе сцену и покажем свой спектакль.
С этой минуты у нас только и мыслей было что о спектакле. Мы стали сообща придумывать, кого именно показать в пьесе. Мы перебирали знакомых людей на селе и наконец остановились на красавице Ванде Станьчиковой, — изо всех панночек она была самой ласковой с нами. Сошлись и на том, что злым героем должен стать наш сосед, всегда угрюмый Базьо, чей грубый голос не раз пугал нас.
Лысый тучный старик Базьо вполне подходил для этого героя. Но какое же зло вложить ему в душу и из-за чего он столкнется с панной Вандой, мы никак не могли придумать… Базьо был из бедных хозяев. Кроме хаты и огорода, у него ничего не было, жил он коровой да грибами, которые тайком собирал в глухой чащобе. Будь Базьо помещиком или войтом, мы бы знали, что писать о нем, тогда бы он сыграл нам занятную комедию на сцене!
Раздумывая — в который уже раз — над этим, я ненароком глянул в угол возле двери, где висела черная дедова шапка. Прикрыв глаза, я старался как можно яснее вызвать в памяти образ деда. Это он своею рукой повесил ее в последний раз на гвоздик. Пришел пьяный, велел подавать ужин, стал попрекать маму, потом схватил из-под лавки топор… По моей спине пробежали мурашки. После смерти деда, возвращаясь с кладбища, дядя сказал маме:
— Просил тебя папа перед смертью простить его. Это были его последние слова. Каялся, что мучил тебя, ни в чем не повинную. Поветовый староста, который поступил с ним так несправедливо, сделал из него пьяницу. А до того он был порядочный, справедливый человек. За людей, за общество стоял, а сам попал в беду.
Я еще крепче сжал веки. Хотел, как во сне, услышать дедов голос. Уже больным, дед рассказывал мне про свою обиду, про злость на панов. Я никогда не видел старосты, но со слов деда он должен быть еще безжалостней, чем панский лесник…
«Дедушка, — мысленно обращался я к нему, — а что, как я возьму вас в пьесу? И вас, и поветового старосту. Вы бы согласились на это?»
«А почему бы и нет, — отвечал в моем воображении дед Андрей. — Хоть ты, Василько, добрым словом вспомни меня. Я о громаде заботился, защищал земляков от ненасытных зверей, что зовут себя христианами. Только не своди меня, Василечко, со старостой, а то я опять схвачу его за грудки. Так схвачу, что сдохнет в моих руках… Живым его не выпущу».
— Дедушка! — вскрикнул я на всю хату. — Так это же готовая пьеса! Вот я и запишу то, что от вас услышал.
Я обмакнул перо в чернила, склонился над тетрадкой и стал быстро записывать разговор, который, по моему мнению, состоялся между дедом Андреем и уездным старостой.
«Так за что же все-таки ты засадил меня в тюрьму, пан Енджевский?»
«А ты не тыкай, мурло. Я с тобой свиней не пас. Благодари бога, что всего десять лет просидел. Больше пальцем не посмеешь прикоснуться ко мне, мужицкая рожа».
- Предыдущая
- 12/166
- Следующая